Захар
Шрифт:
Кстати, о Западе. Тюремные приключения – тоже ведь не самое распространённое направление в юношеском чтении. Немножко Умберто Эко. Безусловно и прекрасно у Дюма – герцог Бофор в Венсенском замке («Двадцать лет спустя»). Конечно, Эдмон Дантес в замке Иф (прямая параллель, включая аббатов, с Секиркой на Соловках). Лучшие страницы «Графа Монте-Кристо» – именно тюремные, тогда как всё прочее – прокламируемая тема возмездия – едва не тонет в рыхлости и мишуре, клинической картине величия, театральщине, избыточной даже для такого типа литературы.
Если же вернуться к родству с двадцатыми, Прилепин шёл здесь,
Поразительно соединение метода и темы – может, вообще гулаговский опыт, расколовший и расслабивший нацию (не он один, но тем не менее), способен заиграть (и реанимироваться) именно в авантюрном ключе?
Фабульная матрица «Обители» – это «Одиссея». То есть, разумеется, без кавычек и со строчной буквы, поскольку:
а) в русской словесности это приём, регулярно используемый с результатами своеобразными и выдающимися – от «Мёртвых душ» до «Библиотекаря» Михаила Елизарова. Нередко и неосознанно пародирующими Гомера – понятно, что даже если бы второй том у Николая Васильевича не сгорел и написался третий – ни на какую Итаку Чичиков бы не вернулся, да и Херсонская губерния оставалась бы под вопросом. Не говоря о невозможности Пенелопы.
У елизаровского героя в финале наличествуют итака и пенелопы, только вот первая – темница покруче соловецкой кельи, а вторые – престарелые надзирательницы.
Разве что Аркадий Гайдар в «Голубой чашке» сдал весь сюжетный ГТО – вплоть до изгнанных женихов, однако сирены и циклопы никак не оставили его раненную в гражданскую душу.
И б) Захар на самом деле расправляется с мифом, заключив лагерную одиссею Артёма Горяинова в жёсткие композиционные рамки. Пролог – портрет прадеда, тоже Захара, соловецкого сидельца, страница альбома из семейного архива. Документ. Прадеду ещё предстоит стать одним из персонажей романа.
Эпилог разнообразней – репортаж о знакомстве с дочерью Фёдора Эйхманиса, дневники Галины Кучеренко, отчасти пересекающиеся с романным хронотопом – первой частью «Обители».
Биография Эйхманиса – с восторженно-саркастическими комментариями Захара. Там же – бегущей строкой – о дальнейшей жизни и смерти угодивших в книжку персонажей.
И последняя главка, «эпилог» титульный, авторский – мгновенная фотовспышка из последнего же лагерного лета Артёма Горяинова, возвращающая к первым страницам «Обители», – одиссея замыкается кольцом дурной бесконечности.
Революция на каторге
Прилепин закольцевал беллетристику документалистикой не для того, чтобы буйство романных красок превратить в сепию нон-фикшна (хотя мемуарная основа в романной архитектуре – фундамент крепкий). Задача не столько стилистическая, сколько идеологическая – разрушить, среди прочего, соловецкий, гулаговский миф, созданный не столько узниками, сколько их фан-клубами, проросший в итоге в национальное подсознание. Как «либеральное», так и «патриотическое» (кавычки – от нарастающей условности).
Вернуть соловецким пляскам подлинные координаты античной трагедии вместо монологов перестроечной пьески и «задушевной» интонации каэспэшной лирики.
Но главное, конечно, – возвращение тех времён, имён и событий в актуальный контекст.
Захар говорит о быте и бытии СЛОНа в конце двадцатых как «о последнем аккорде Серебряного века», и Артём Горяинов, дабы приблизить запретное свидание, читает про себя стихи (полудрёма героя и забава автора зашифровали их почти до неузнаваемости). Но угадываются Фёдор Соллогуб, Брюсов, Иннокентий Анненский – поэты, безошибочно ассоциирующиеся с Серебряным веком.
Надо, впрочем, полагать, что у Захара концепция серьёзнее эстетских шифров – последним аккордом Серебряного века была революция. Гроза, электрический разряд, осветивший душные потёмки и спаленки ветшавшего дома старой России. И в конце двадцатых, когда власти, по слову Есенина, «страну в бушующем разливе, / должны заковывать в бетон» (и заковали практически), революция оказалась сосланной на Соловки. Как и демон её Лев Троцкий. Вплоть до персоналий с привкусом «балтийского чая» – Александр Ногтев, первый комендант СЛОНа, а потом наследовавший в этом качестве Эйхманису – матрос с «Авроры» и участник штурма Зимнего.
СЛОН, сам по себе «бетон», парадоксально принял бушующий разлив, который и на Соловках не сразу успокоился:
«На коленях стояли священники, крестьяне, конокрады, проститутки, Митя Щелкачов, донские казаки, яицкие казаки, терские казаки, Кучерава, муллы, рыбаки, Граков, карманники, нэпманы, мастеровые, Френкель, домушники, взломщики, Ксива, раввины, поморы, дворяне, актёры, поэт Афанасьев, художник Браз, скупщики краденого, купцы, фабриканты, Жабра, анархисты, баптисты, контрабандисты, канцеляристы, Моисей Соломонович, содержатели притонов, осколки царской фамилии, пастухи, огородники, возчики, конники, пекари, проштрафившиеся чекисты, чеченцы, чудь, Шафербеков, Виоляр и его грузинская княжна, доктор Али, медсёстры, музыканты, грузчики, трудники, кустари, ксёндзы, беспризорники, все».
Лагерный воздух пропитан той странной химией Серебряного века – соединением политики, мистики и эротики; она же определяет атмосферу «Обители».
Для приближающей оптики Захар использует не одну читательскую вовлечённость. Язык романа – вполне современный, но тут как раз тот случай, когда незачем колдовать над аутентичностью – мы подчас преувеличиваем исторические дистанции, подразумевая ещё более дальние лингвистические. «Так тогда не говорили».
На самом деле мемуары и свидетельства тех лет как будто вчера написаны, разве что тогдашние русские выражались яснее и образней. Забавляют жаргонизмы вроде «приблуда» и «позырить», но, может, они и тогда вовсю звучали? А там, где необходима аутентичность, Захар точен: «блатная музыка» (воспроизведённая поэтом Афанасьевым) строго принадлежит «старой фене».
…Напрашивается ещё одна аналогия – с романом Александра Терехова «Каменный мост». Собственно, оба писателя, используя разные (не радикально) средства, приходят к близким результатам: неустанный шлифовальщик Терехов преобразует толщу вод Истории в прозрачную укрупняющую линзу, Захар объясняет, что русский мир в «его минуты роковые» всегда имеет общие черты драмы и бездны.
И, кстати, к современным одиссеям и эпосам на авантюрной подкладке уместно отнести и роман Михаила Гиголашвили «Чёртово колесо» с его перестроечно-наркотическим антуражем в качестве одновременно документа и метафоры эпохи.