Захарий Зограф
Шрифт:
Решение Захария созрело еще раньше — в 1838 году.
Время это в биографии художника знаменательно по крайней мере двумя обстоятельствами.
3 мая Захарий оканчивает портрет Неофита Рильского.
Конфликт с пловдивскими чорбаджиями, вспыхнувший из-за истории с училищем и о котором речь пойдет ниже, был в разгаре, и художник переживал глубокое разочарование в Пловдиве и пловдивцах.
О желании Захария ехать учиться в Россию мы узнаем из адресованного Неофиту Рильскому письма от 24 июня 1838 года; по-видимому, оно было не первым, касающимся этого вопроса.
«Кир Йоан приходил ко мне и прочитал присланное Вами письмо из Одессы, и я понял все, что было в нем. <…> Нельзя ли попросить их, чтобы они узнали, каким образом можно поскорее поступить в царскую
Через несколько дней Захарий пишет снова:
«Священномудрословный г. учитель, смиренно кланяюсь тебе, святую десницу Вашу целую.
Это третье письмо, на которое не получил ответа. Сейчас прошу Вас порадовать меня одним письмецом. Сейчас имею к Вам большую просьбу. Просим Вас написать одно письмо Априлову и Палаузсву с Вашей стороны и ради меня, что знаешь и засвидетельствовать мое желание и силу моего ремесла… Знай другое, что так договорились с З. х. Кирооглу написать конто с номерами. И он повезет его в Одессу.<…> А письма, о которых тебя премного просим и до земли тебе кланяемся, пиши по-гречески, и как только их напишете, заставьте господина Калистрата переписать их по-болгарски. А г. х. Кирооглу обещает оценить и связаться с Априловым и Палаузовым, и с ближайшими генеральскими людьми, объявить об этой нашей работе. А я, как посмотрю, у наших чорбаджиев такое холодное сердце на это добро. Я привык уже не только не досаждать им, но и не принуждать их. Поэтому принадлежу Вам и хочу, чтобы не только г. Априлов и Палаузов просили обо мне, но подтвердили одним письмом г. х. Киру, который беспокоится о моей просьбе. И с моей стороны напишите им одно письмо, молящее и жалостливое. И не позволяет мне время очень распространяться, но остаюсь благонадежным и жду Вашего скорого ответа. 1838, июня 30-го. Филибе.
Самого священномудрословного нижайший ученик Захарий X. Иконописец.
<…>
1 номер. Можно ли поступить в Петербургскую царскую академию, которая является и иконописной и халкографической.
<…>
3 номер. Пусть узнают, можно ли свободно ходить на фабрики, где делают зеркала и картон (мукава), изготовляют лак, то есть табакерки, и подносы, на которых подают сладости. И может ли человек свободно ходить по академии и фабрикам и какими средствами в год должен он располагать, чтобы стать человеком.
<…> И какая сила моего ремесла. Правду им скажи, сколько есть мастеров в Турции, на Святой горе, в Стамбуле, в Румелии и в Иерусалиме — ни один не может поднять мой карандаш. Только если кто в Европе учился, о нем мы не говорим. <…> Но не говорю это ради похвальбы, а чтобы засвидетельствовать правду. Напиши и о чем другом знаешь и что прилично. <…> А я не забуду это добро до самой смерти…»
Видно, все было не просто, но Захарий не оставляет мысли о поездке в Россию. В ноябре он вновь напоминает Неофиту: «Если сейчас возможно сообщить о том деле любезным г. Априлову и Палаузову, спроси их, свободно ли можно ходить по фабрикам (тем фабрикам, где делают портсигары, подносы и халкографию) и могут ли они мне это предоставить».
Захарий был уже не юношей, которому, в сущности, нечего терять, а взрослым двадцативосьмилетним человеком, зрелым, сформировавшимся художником, пользовавшимся репутацией одного из лучших иконописцев. И если он решает ехать за тридевять земель на чужбину учиться, то юношеский энтузиазм, равно как и ущемленное непризнанием самолюбие, из числа побудительных причин следует исключить.
К тому же Захарий совсем не склонен был преуменьшать и недооценивать себя и свое место — настоящее ли, будущее — в болгарском искусстве. Достаточно трезвое понимание необходимости серьезного профессионального образования вполне уживается с представлением о себе как о лучшем художнике на Балканах. И даже если наивная «самореклама» имела целью побудить Априлова и Палаузова действовать и хлопотать более активно, все равно наш художник излишней скромностью не страдал. Но какой огромный для него смысл таится в знаменательной оговорке: «Только если кто в Европе учился, о нем мы не говорим»!
По всей вероятности, Захарий имел какое-то представление о петербургской Академии художеств, о программе, а вернее, о характере обучения в ней: во всяком случае, он достаточно ясно высказывает свое желание учиться прежде всего иконописанию и гравированию по металлу. Кроме того, в нескольких письмах он упоминает о русских литографиях и своем интересе к этому виду графики. Но представления эти весьма смутные: сказывается отсутствие прямых контактов с русским изобразительным искусством и русскими художниками, а информация из вторых и третьих рук оказывалась далекой от полноты. И все же почему Захарий не говорит о живописи как таковой, хотя, будучи уверенным в своем зографском мастерстве, он должен был в первую очередь стремиться именно к светской станковой живописи европейского типа? Может, не надеялся на понимание со стороны Неофита Рильского, воззрения на искусство которого были все же обусловлены критериями и канонами традиционного иконописания?
Опережая свое время, Захарий одновременно остается в нем, разделяя господствовавшие тогда взгляды и представления. Не случайно столько внимания уделяет он художественному ремеслу, которому хотел бы научиться в России, и в частности русским лакам: расписные табакерки и подносы он мог видеть в домах пловдивских негоциантов. Мышление его, художническое самосознание синкретично: он не отделяет «искусство» от «зографства», «художества», «художественной рукоделия», «ремесла». Художник в его понятии должен уметь делать все — писать иконы, картины, портреты, пейзажи, исполнять церковные стенописи и декоративные панно, рисовать орнаменты, резать гравюры, оформлять учебные пособия, расписывать табакерки…
Но поездка Захария в Россию так и не состоялась. Почему? Мы можем только гадать о причинах; нигде никаких указаний или хотя бы намеков нет; отгадка, наверно, в не дошедших до нас письмах или иных источниках.
Может быть, сыграла роль встреча в Самокове с очаровательной Хаджигюровой, которую брат и невестка сватали ему в жены? Какие-то личные переживания и неурядицы, о которых идет речь в адресованных Неофиту Рильскому письмах 1839 года?
Думается, что вероятнее всего дело в неутешительном ответе В. Априлова: он должен был сообщить Неофиту Рильскому, а тот Захарию Зографу, что в петербургскую Академию принимают юношей и к тому же современно образованных, что традиционной иконописи, равно как и росписи табакерок и подносов, там не учат. В одном из своих писем тех лет Неофит утешает Захария, убеждая, что в Болгарии он полезен именно как иконописец и что здесь не знают и не понимают иного художества.
Как бы то ни было, по в биографии нашего художника остается еще одна загадка; как будто нарочно, они возникают на самых решающих поворотах жизненной и творческой судьбы Захария Зографа, к тому же одна следует за другой.
Мечта об учебе все же осуществилась, хотя и далеко не полностью: в ход событий вмешался «его величество Случай».
Примерно в эти годы в Пловдиве оказались два французских художника. Имен их не знаем; кто они и каким образом попали в Болгарию, которую в первой половине XIX века не посещал, насколько нам известно, ни один из европейских художников, тоже не знаем. Наиболее вероятно, что это кто-либо из художников-репортеров, корреспондентов парижских иллюстрированных изданий. Возможна и такая гипотеза: ими могли быть приглашенные в открывшееся в 1834 году стамбульское военное училище преподаватели рисования. В Пловдиве они провели несколько месяцев, и у них Захарий брал уроки. (Впоследствии возникла легенда, что, привлеченные успехами и талантом Захария Зографа, французы звали его с собой в Париж, но пловдивские меценаты якобы отказали ему в субсидии, что будто бы послужило причиной конфликта художника с местной верхушкой; достоверных подтверждений этой версии нет.)