Захарий Зограф
Шрифт:
…Интерьер недавно законченной церкви св. Николая не очень велик, однако высок и светел. На массивном, но не тяжеловесном, прорезанном двенадцатью узкими окнами барабане возносится купол. В нем, как и положено, художник написал Христа-пантократора, в барабане — святых, апостолов, на парусах — четырех евангелистов.
Захарий не ограничивается исполнением предписаний церковных канонов. В реальном пространстве церкви он творит свое, условное и в то же время не менее реальное пространство. В изображения евангелистов и во многие другие сцены художник вводит архитектурные фоны — весьма фантастические, но насыщенные многими элементами и мотивами болгарского зодчества эпохи национального Возрождения. Порой возникает чувство, что эти сказочные дворцы и комнаты Захария интересуют не меньше, если не больше, чем сами персонажи: так увлеченно и старательно пишет он их, настойчиво пытаясь передать перспективные сокращения, — иногда они получаются, иногда не очень…
Внизу ряд святых, написанных крепко, уверенно, профессионально; выше, в два ряда эпизоды из жития св. Николая Мирликийского — подробный «рассказ в картинках», развернутый перед зрителем наподобие современных детских книг или кадров киноленты.
Только о живой, современной зографу и его зрителям жизни нельзя было тогда прочитать в книгах, но на то были даны художнику острые, зоркие, широко открытые на мир глаза и впечатлительная, полная чувств душа. «Под давлением этих сложных чувств, — писал один из исследователей творчества Захария Зографа, — нормы и представления, старые композиционные схемы обогащаются часто пышными интерьерами самоковских домов времен Возрождения, а „дежурные“ библейские герои одеваются по всем требованиям тогдашней моды. Атмосфера некоторых знакомых изображений резко изменилась, и жанровая повествовательность полностью затмила религиозную мистику. Не вступая в открытый конфликт со старой набожностью, любовь к земной красоте, изобилию, молодости и декоративному богатству превращает иконографическое изображение в обстоятельный рассказ о трезвых желаниях живых людей — достаточно поэтичный, чтобы волновать массового зрителя, и вместе с тем достаточно предметный, чтобы служить и в наши дни надежной опорой при исследованиях этнографических моделей эпохи Возрождения» [7, с. 8]. Если «Св. Варвара» и «Св. Неделя» в Бачковском монастыре и не «этнографические модели», то, во всяком случае, самоковские и пловдивские красавицы, румяные, с сочными, слегка припухлыми губами и распущенными косами, воплощают народное, быть может даже простонародное, крестьянское представление о женской красоте, а еще точнее — ее фольклорный идеал.
Еще более непосредственно и свободно претворяет Захарий Зограф конкретные жизненные впечатления в грандиозной композиции «Страшный суд», написанной им в открытой аркаде храма св. Николая. В массе грешников, представших перед Спасителем на Страшном суде, художник изображает большую группу очень типичных и характерных пловдивских чорбаджиев и их жен в современных костюмах.
Чем же заслужили они у художника адские муки?
Эту композицию называют «стенописным памфлетом», а сознательность, преднамеренность такой трактовки автора традиционного сюжета не составляла секрета уже для его современников. В датированном 20 апреля 1843 года письме к Неофиту Рильскому самоковский учитель Никола Христович Тонжоров сообщает по поводу «Страшного суда» в Бачковском монастыре: дескать, видел «росписи Захария, на которые сердятся филибелии (пловдивцы. — Г. О.),потому что некоторых изобразил в вечных муках и в такой одежде, которую носят и мужчины и женщины в Филибе». Да и сам художник не скрывал намерения отомстить таким образом врагам народного просвещения, богатеям, противившимся или, по крайней мере, равнодушным к открытию болгарского училища в Пловдиве: в своем замысле Захарий признается в письме к тому же Неофиту Рильскому.
Свидетельства эти необычайно ценны: они многое говорят о Захарии Зографе, о социальной критичности его творчества и о том, что острота его конфликта с пловдивской верхушкой не притупилась с годами. И все же вряд ли будет правильным прямолинейно и буквально воспринимать «Страшный суд» как живописный памфлет.
В ерминиях, которыми пользовались болгарские зографы, описание «Страшного суда» занимает не одну страницу; все там растолковано подробно: композиция, персонажи, кто где, какие надписи и так далее. В том же Бачковском монастыре Зограф видел «Страшные суды» (хотя бы во фрагментах) — в церкви-усыпальнице и в храме Успения богородицы. Была, таким образом, традиция, которой надо было следовать и от которой можно было отступать, и это тоже было своего рода традицией. Так, например, в церкви села Арбанаси зограф XVII столетия изображает в «Страшном суде» женщин в современных ему нарядах, музыкантов, скоморохов. Да и в свою эпоху Захарий не был исключением: можно вспомнить церковь св. Ирины в селе Хотница близ Тырнова, расписанную в 1836 году, и там грешниц в богатых болгарских костюмах. Тема «страшного суда», иными словами — неотвратимого возмездия тамза совершенные здесьгрехи, издавна пользовалась широкой популярностью в болгарском искусстве. В сознании народа потусторонний мир, однако, проецировался на реальную действительность, и сцена божественного правосудия обретала смысл и значение «уголовного кодекса» народа, согласно которому суровая кара неизбежно настигает своих и чужих угнетателей. В эпоху национального Возрождения, когда до предела накалялась ненависть к поработителям, фанариотам и их болгарским прислужникам, «страшные суды» в живописи наполнялись новым и как нельзя более злободневным содержанием. Очевидно, что Захарий Зограф непосредственно и со свойственным ему гражданственным темпераментом приобщается к этой современной ему живой традиции, тем более что была достаточно веская причина выразить средствами живописи свое отношение к пловдивским чорбаджиям.
Но во-первых, перед нами чорбаджии вообще, а не конкретные личности, что более отвечало бы жанру «живописного памфлета». А во-вторых, — и прежде всего — Захарий остался бы зографом своего времени и не стал бы опередившим его художником, если бы эта задача исчерпывала его отношение к жизни. Влюбленность в жизнь и ее многоцветье, в красоту мира и человека одерживала верх над тенденциозностью, положительное начало — над негативным, поэтическое и возвышенное отношение — над критическим и обличительным. Пловдивских чорбаджиек он представляет в роли «жен-блудниц», и место им уготовано в геенне огненной, но художник вольно или невольно пленяется их красотой, обаянием молодости и женственности. Судя по всему, и сам Захарий не был аскетом, и кто знает, не пользовался ли он в свое время их благосклонностью. Но не об этом речь. Он очарован ими и самые «живые» и нежные краски своей палитры отдает их прелестным юным лицам и изящным жестам, богатым, покрытым яркими цветами и узорами платьям с высокой, под грудь, талией, фартукам, безрукавкам, шляпам… А сколько жизни и неподдельного чувства в их лицах и жестах, выражающих богатейшую шкалу эмоций! Парадоксально, но эта группа грешниц оказалась самой интересной, живописной и жизненной из всех, в конечном счете ад оказывается благодаря им самым привлекательным местом во всей сцене!
Но так ли это уж парадоксально? Точное и тонкое суждение по этому поводу принадлежит болгарскому искусствоведу А. Божкову: «Зограф посягнул на запретный плод, не боясь греха, потому что его вера в абсолютные этические права „потустороннего мира“ уже поколеблена» [7, с. 8].
В той системе мироздания, которую выстроила религия и которая столько веков служила незыблемой основой общественного сознания, происходят определенные сдвиги, и эхо перемен отзывалось на чувствительной мембране искусства Захария Зографа. Между колоннами аркады он помещает прелестные в своей наивной непосредственности сцены библейской истории: вот бог-отец творит Адама, а из его ребра чуть неуклюжую, но по-своему грациозную и женственную Еву, Адам пашет землю, а Ева прядет, грехопадение первых людей и позорное изгнание их из рая, а там уже и Каин убивает брата своего Авеля… И все это не на условном «библейском» фоне, а как бы в самой реальной природе, на фоне пейзажей с голубоватыми горами и островерхими кипарисами и тополями, написанными почти одной зеленой краской, однако живо и убедительно. В огненной реке на «Страшном суде» — обнаженные «души», и художник, забывая об их бесплотности и бесполости, откровенно любуется гармонией человеческого тела, хотя его соразмерность так и не покорилась неискушенной кисти самоучки. И даже озорные, юркие дьяволята, бойко шныряющие повсюду, как-то с трудом воспринимаются силами зла и тьмы…
Завершая роспись нартекса и вспоминая уроки самоковской и пловдивской алафранги, Захарий украшает фасад легким, словно летящим, синим по белому орнаментом, капители колонн — пышными букетами полевых и садовых цветов. Этот изящный, артистичный и такой жизнерадостный декор как бы переводит архитектурный образ монастырского храма в иной регистр, и его эмоциональная тональность все более отдаляется от средневекового аскетизма и возвышенной недоступности «дома божьего».
Нет, все эти росписи не столько о том, что ожидает нас за чертой земного бытия, сколько о нем самом. Только в реальном, окружающем его мире художник мог увидеть столь тонкие, деликатные оттенки, цвета, полутона, придающие колористическому решению богатство и благородную сдержанность. Захарий не форсирует цвет, и привычная для большинства росписей той поры «триада» красного, синего и желтого утрачивает для него обязательность цветового канона; он знает, что есть тона серовато-серебристые, розовые, фиолетовые, охристые, зеленоватые, изумрудные, оранжевые, и в их сочетаниях и переливах выступает уже не зограф, создающий условно умозрительный мир церковной стенописи, но живописец, которому открывалось новое видение жизни в ее цветовой многозначности.
Помимо церкви св. Николая Мирликийского Захарий в 1841 году расписывает нартекс старинной церкви св. Архангелов, стоящей в северном монастырском дворе и примыкающей почти вплотную к храму Успения богородицы. Небольшая, сложенная из бутового камня и кирпича, однонефная, с одной полукруглой апсидой и куполом, церковь производит впечатление суровостью облика, дыханием далекой старины. Поддерживающие кровлю шесть массивных колонн образуют открытую аркаду, которую и украсил росписями Захарий Зограф.
Манера письма, неровный уровень мастерства позволяют предположить, что не все они принадлежат кисти Захария Зографа; вполне вероятно, исполнение некоторых сцен и фигур святых он доверил своим ученикам и помощникам. Сам же мастер написал на западном пилоне воображаемый портрет византийского императора Алексея I, в годы правления которого был основан монастырь, и, что представляется очевидным, основные композиции — «Притча о бедном Лазаре» и «Смерть богача».
В болгарской иконописи очень большой популярностью пользовался сюжет «Архангел Михаил, побеждающий сатану»; иконографически он восходит к известной картине Гвидо Рени. Зографы эпохи национального Возрождения вносят в эту традиционную композицию существенную поправку: поверженного сатану заменяет богач, из которого разгневанный архангел изымает душу, — происходит характерное для искусства болгарского Возрождения смещение акцентов, а вернее, совмещение понятий «богач» и «грешник», сюжет «актуализируется», приобретает ярко выраженную социально-критическую окраску. Такого рода иконы и росписи можно встретить во многих болгарских церквах XIX века, в том числе в Самокове, Рильском монастыре.