Захарий Зограф
Шрифт:
Жилище свое он назвал «Домом Безмолвия»; здесь он жил, работал, принимал гостей, и среди них русского ученого — филолога, археолога, литератора и путешественника Виктора Григоровича, посетившего Рильский монастырь весной 1845 года. Когда закончили постройкой южное крыло монастыря, отцу Неофиту отвели там покои с видом на реку и Царев верх — три кельи с кухонькой. Как всегда, он вставал с восходом солнца и ложился с заходом, мяса не употреблял вовсе, питался лишь овощами, фруктами и кислым молоком, превыше всего ценил тишину, покой и неустанный труд «для нашего народа», и Захарий не всегда решался нарушить уединение ученого монаха, тем более что и сам был занят своим делом сверх меры.
Работы по украшению главного храма и часовен
В Рильском монастыре Захарий оказался почти буквально в своей семье. Дружину самоковских зографов возглавлял старший из них — брат Димитр Христов, ему помогал сын Зафир. Быстрый, сметливый Зафир писал много и увлеченно, а успехи были столь очевидны, что отец скоро доверил ему и самостоятельные работы, только по привычке присматривая за сыном. Коста Вальов и Йован Николов Иконописец работали вместе; жили дружно, но бывало, что пробежит между ними кошка. Йован привез из Самокова сыновей Николу и Димитра, чтобы те учились и помогали отцу, но Коста воспротивился, поскольку это не было оговорено раньше. Разногласие уладили, Никола и Димитр остались, однако следующим летом 1844 года Коста в монастырь не вернулся, а ушел расписывать церковь в селе Горни Пасарел.
Кроме того, в Рильском монастыре были банские зографы, сын и внук Томы Вишанова — Димитр и Симеон Молеровы. Пришли они сюда еще в 1835 году и чувствовали себя старожилами. Между ними и самоковчанами существовало, естественно, соперничество, конкуренция что ли, и уж во всяком случае — некоторая отчужденность. Каких-либо конфликтов или споров все же не возникало; Димитр Молеров — ему перевалило уже за пятьдесят — был очень благочестив, а почетный титул хаджи придавал ему особый вес. Он отличался мягким и кротким нравом, ходил и говорил всегда тихо, мнений своих не навязывал, в быту и в искусстве неукоснительно придерживался заветов старины. Более того, если его отец Тома Вишанов был подвержен западным влияниям, то Димитр выступал более стойким и консервативным «византийцем», свято почитавшим каноны афонской иконописи. Но это был не эпигон, а талантливый и живой художник эпохи болгарского Возрождения, и его работы привлекают к себе незаурядным мастерством исполнения, разнообразными и значительными ликами святых и ктиторов, сочным, насыщенным цветом. В характере и искусстве у него оказалось много общего с Димитром Христовым, и они если и не подружились, то как-то сблизились.
Все это, быть может, не так уж существенно, но дело в том, что до сих пор нет полной ясности в вопросе, кому и какие принадлежат росписи в Рильском монастыре. Как и принято было в то время, зографы не подписывали свои работы (Захарий был исключением из правил), документальные свидетельства отрывочны и нередко противоречивы, в специальной литературе также нет апробированного и доказательного суждения на этот счет. Не во всех случаях можно с уверенностью полагаться и на стилистический анализ: роспись рильского храма — это целостный живописный комплекс и создатели его — сознательно или интуитивно — стремились соблюсти его единство, даже поступаясь в той или иной мере индивидуальными манерами и особенностями. Нельзя забывать и о том, что Рильский монастырь — главная святыня страны и оплот болгарской церкви, и уже в силу этого росписи здесь должны были быть более репрезентативными, парадными, официально регламентированными, чем, скажем, во «второстепенных» Бачковском, Троянском и Преображенском монастырях, где до и после Рильского работал Захарий Зограф и где он ощущал себя до некоторой степени независимым от обязательных канонов.
И все же многое известно, и это дает возможность — когда с уверенностью, когда с долей вероятности — назвать авторов отдельных частей ансамбля Рильского монастыря. Так, алтарная часть соборного храма расписана Йованом Иконописцем и Костой Вальовым, причем первым — верхняя часть, а вторым — нижняя; Йовану принадлежат также многие образа в иконостасах, некоторые из них подписаны: Р. К. ЙОАСМК, что означает «рукою Йована Самоковчанина». Димитр и Симеон Молеровы также писали иконы; им принадлежат стенописи южного придела — св. Ивана Рильского и северного — св. Николая Мирликийского. Димитр Христов с Зафиром расписали западный купол церкви и всю ее правую сторону — северную и западную стены.
Что же касается Захария, то с присущей ему гордыней он сам оставил «послание потомкам». На длинном свитке в руках изображенного им в оконной нише библейского царя он начертал четкими и красивыми буквами: «Большой средний купол с малыми четырьмя, что стоят около него на столбах, и правую сторону певницы изобразил своим иконописным художеством Захария Христович из Самокова. 1844». Позднее, в 1845 году Захарий расписал — на средства ктитора Китана Абаджи из Джумаи — южную стену храма.
Сложнее вопрос со стенописью открытого нартекса. Известно, что там работали самоковчане, но кто и что сделал, не установлено. Захарий обязательно был с ними, его кисть угадывается во многих композициях, однако выделить его из «коллектива» не представляется возможным. Некоторые разногласия остаются и в определении авторов росписей четырех часовен в монастырских корпусах; работали здесь Димитр с Зафиром, отец и сын Молеровы, но Захария, вероятнее всего, среди них не было.
В Рильском монастыре Захарию работалось споро, легко; Бачков дал ему немалый опыт, чувствовал он себя уверенно. Помимо росписей исполнил для монастыря несколько икон, в том числе «Св. Савву Сербского и Симеона», «Архангельский собор». Все, что задумывал, что хотел, удавалось ему; в руке, державшей кисть, ощущал возмужавшую крепость и силу. В конце концов, что стоило ему, мастеру, написать ту или иную фигуру или целую сцену по всем правилам зографского художества так, как писал его отец и как учил брат Димитр. Захарий писал в центральном куполе Троицу, в другом — Христа-Эммануила и Ивана Рильского, в нартексе — Христа — Великого Архиерея и Иоанна Крестителя, в барабане — собор святых, на сводах, колоннах, в медальонах на парусах — евангелистов, пророков, отцов церкви; писал крепко и основательно, ярко и красиво. Это была добросовестная и добротная, можно сказать, мастерская работа, но только работа, заслужившая своей красотой и благолепием одобрения игумена, эпитропов и самого Неофита. Захарию льстили похвалы, он был доволен и горд тем, что не уступает ни одному из прославленных и более опытных зографов, и все же настоящей радости не испытывал. Знал, что способен на большее, что в душе его есть нечто, требующее воплощения в линиях и цвете, в живую, трепетную плоть зримых, осязаемых образов. Это было как неизбывное бремя, и сколько бы он ни писал, освобождаясь от него, тем более тяжким и желанным оно оставалось…
Это «бремя» — та жизнь, в которой он жил, те люди, которых знал и которые теперь обретали второе бытие на стенах рильского храма. Судя по всему, Захарий не был — во всяком случае, не сознавал себя таковым — реформатором и радикалом, «отменяющим» созданное его предшественниками и современниками. Художник просто жил, страдал, радовался, влюблялся в женщин, дружил с друзьями и ссорился с недругами, любил леса, поля и горы, восхищался красивыми городами и домами и мечтал о еще более прекрасных, любовался красивыми лицами и одеждами. Это неравнодушие и было его каждодневным и естественным состоянием, а искусство его взрастало не в поднебесных высях умозрительного богословия, а на почве земных, еще конкретнее — болгарских, ибо других не знал, реалий. Осознанно или интуитивно, но в нем жила уверенность; то, что нужно и интересно ему, интересно и нужно людям (и наоборот!) и что именно такое искусство приходит на смену, быть может, прекрасному, но холодному и отрешенному от людей искусству прошлого. И его радовало, когда он убеждался, что люди не просто восхищаются его росписями, но относятся к ним так же неравнодушно, как и к самой жизни. Многие болгарские зографы устремлялись к тем же целям, только Захарий шел впереди и дальше их.
Как выглядел Ирод? Так ли это уж и важно? Зограф, еще не остывший от накала пловдивских страстей, полный впечатлений тамошней жизни, быта, людей, изображает в «Усекновении головы Иоанна Предтечи» очень характерного пловдивского чорбаджия в высокой шапке и кюрке с кожаным поясом. Издавна славился Пловдив своими прелестницами, и вот сейчас он нарек одну из них Иродиадой, другую — Саломеей: жизнерадостную болгарскую девушку с длинной темно-русой косой и стройным станом в ниспадающем свободными складками атласном платье (а с каким наслаждением разыгрывает он богатство красных, зеленоватых, бледно-розовых оттенков!). Отдавая дань традиции, художник вводит подсмотренные в европейских гравюрах детали, но ни в малой степени его не смущает прихотливое соединение в одной сцене римских воинов в шлемах и сандалиях и самоковских женщин в отороченных лисьим мехом безрукавках. «Пир в Кане Галилейской» — это доподлинная болгарская свадьба, и на головах пирующих венки полевых цветов, какие плетут на свадьбы дети и девушки. Христос среди болгар — такого еще не было… И снова современники — мужчины и женщины, старые и молодые, чорбаджии и служанки, архиереи и монахи в «Рождестве богоматери», «Животворящем источнике», «Воздвижении честного креста»… А «Притчу о богаче», что слева от главного входа в церковь, художник трактует как совершенно реальную, бытовую сцену строительства, благо натура была все время перед глазами. Но ведь не манекены же это в платьях, а живые люди, и сколько эмоций, сколько тонкой и острой наблюденности в лицах, жестах, фигурах женщин в композиции «Христос исцеляет дщерь хананея» — страх, недоверие, изумление, вера, преклонение, восторг…
Эти люди живут полнокровной жизнью, живут в конкретной природной среде. В той же композиции «Христос исцеляет…» левая сторона представляет собой легко и темпераментно написанный ландшафт; особенно много пейзажных, а также архитектурных мотивов в цикле «Детство Христа», состоящем из восьми сцен. Художник не помышляет прорвать стенную плоскость иллюзией глубокого пространства, но персонажи возникают и действуют уже не в условной и отвлеченной, а в довольно конкретной и убеждающей пространственной среде, хотя и решенной нередко весьма наивными средствами. В ее перспективных сокращениях, планах, мотивах, деталях живут воспоминания об эстампах европейских мастеров; видимо, многое здесь и от пловдивских уроков и советов французских наставников, еще больше — от собственных опытов, начатых в Пловдиве и Бачковском монастыре и продолженных здесь, в Рильском. Все это неотделимо одно от другого, тем более что перед нами не натурные штудии, но опыт образного постижения природы и законов ее изображения средствами монументальной живописи.