Захарий Зограф
Шрифт:
Христо Димитров скончался 24 мая 1819 года; его младшему сыну было тогда девять лет. Мать умерла позднее, в начале тридцатых годов.
Но жизнь семьи продолжалась в назначенном русле, только роль главы ее и наставника взял на себя Димитр; исполненные им в тот год иконы для самоковской церкви Покрова Богородицы свидетельствуют о творческой зрелости двадцатитрехлетнего мастера. Йован Иконописец в эти годы учился и работал на Афоне, позднее отделились Коста Вальов с Сусой, другая сестра, Ева, вышла замуж за переселенного из Царьграда в Самоков лекаря Николу и тоже зажила своим домом, старшая, Анна, так и осталась незамужней; приходили и уходили ученики и подмастерья — дым очага всегда курился над кровлей жилища старого самоковского зографа.
В 1822 году в дом вошла молодая хозяйка: Димитр Христов женился на Христиании, дочери богатого самоковского джелепина и беглечия — прасола и откупщика налогов Йованчо Костова и Домны из Братца, землячки матери Димитра и Захария. Отец невесты, совершивший паломничество в Иерусалим и заслуживший тем почетное звание хаджи, имел султанскую привилегию на особую одежду, ворота его дома охраняла стража. Другую дочь, Елисавету, Хаджикостов выдал за преуспевающего пловдивского торговца Вылко Куртовича Чалыкова из Копривштицы. Год спустя после свадьбы юная Тенка,
Скромный и тихий, глубоко религиозный, добрый и безупречно честный, Димитр многое унаследовал от отца. Домосед, нежный и заботливый муж, отец и брат, трудолюбивый, старательный и до педантизма скрупулезный в работе, он очень серьезно относился к профессиональному и нравственному воспитанию младшего брата Захария. По складу характера был он, однако, строг, суховат и рассудочен, но справедлив и дисциплинирован во всем; сохранившиеся счетные книги, в которые он тщательно заносил все расходы и доходы, говорят если не о его скупости, то во всяком случае о традиционной бережливости; и в быту, и в своем искусстве оставался неукоснительно верным патриархальным обычаям и правилам. Таким предстает Димитр в редких упоминаниях современников и историков, таков он и на портрете кисти его сына Зафира — замкнутый, несуетный, застывший с циркулем в руке перед иконой на мольберте.
В отличие от него Захарий рос впечатлительным, эмоциональным и импульсивным, порой неуравновешенным, наделенным богатым воображением, обостренной гордостью и даже тщеславием, вечно неудовлетворенным собой да и другими, устремленным к каким-то неведомым ему еще горизонтам. Старшего брата и учителя почтительно называл «бачо», по особой духовной близости, видимо, между ними не было.
Тенка же, молодая, веселая, приветливая, наделенная душевной чуткостью и незаурядным умом, стала для Захария на всю жизнь близким и дорогим человеком; недаром таким уважением и теплотой пронизан написанный им позднее ее портрет. Но этот портрет, а также некоторые обстоятельства жизни и смерти Христиании и Захария породили романтическое предание об их «грешной» и несчастной любви чуть ли не с детских лет и до последнего вздоха. Эта красивая и поэтическая легенда живет и в наши дни, однако это только легенда: не говоря уже о разнице в возрасте (Захарию было двенадцать-тринадцать лет, когда Христиания стала женой и матерью), ни один достоверный факт и ни одно заслуживающее доверия свидетельство не подтверждают ее.
Между тем подошло время серьезной, систематической учебы, и Димитр, неукоснительно требовательный к себе и другим, не давал брату никаких поблажек. Под его бдительным надзором Захарий осваивал технику темперы на яичных белках, клее, уксусе, приемы наложения красок на грунт и подмалевок. Основным источником самых разнообразных сведений, можно сказать энциклопедией традиционного иконописного ремесла служили ерминии — там были и рецепты грунтов, красок, олифы, и описания всевозможных библейских и евангельских сюжетов, и подробная иконография апостолов, святых, великомучеников с указаниями их жестов, поз, одеяний, канонических атрибутов. Болгарские иконописцы пользовались преимущественно ерминией, составленной в начале XVIII века афонским зографом Дионисием Фурнаграфитиосом; Димитр Христов, собственноручно переписавший ее на ста семидесяти семи листах, бережно хранил книгу до конца жизни и завещал сыновьям. Впоследствии, уже в сороковых годах, большой популярностью пользовалась ерминия, составленная Дичо Зографом, содержавшая пятьдесят три рецепта разных лаков, грунтов, красок; ею пользовались многие художники той поры, в том числе и самоковские. Другой настольной книгой каждого болгарского художника была «Стематография» Христофора Жефаровича (Жефарова), отпечатанная в Вене в 1741 году и доставшаяся Димитру и Захарию от отца. Богато иллюстрированная гравюрами на меди, «Стематография» содержала стихотворные описания и изображения гербов славянских народов, в том числе болгарского, южнославянских царей и властителей, православных святых, и среди них отцов славянской письменности Кирилла и Мефодия, болгарского царя Давида, Наума и Климента Охридских.
На стезю болгарской иконописи Захарий вступал на излете ее почти тысячелетней истории, однако тогда, в XIX веке, еще не осознали в полной мере огромную, уникальную ценность ее вклада в художественную культуру европейского средневековья. Но и вне зависимости от этого за художниками стояла великая национальная традиция, на ту пору еще живая и динамичная. На протяжении пяти столетий политический и военно-феодальный гнет Османской империи дополнялся религиозно-духовной зависимостью болгар от константинопольской патриархии; в болгарских храмах, перед болгарскими иконами и стенописями звучало чуждое им греческое слово. В этих условиях болгарская православная церковь, преследуемая и угнетаемая, лишенная самостоятельности, оставалась хранительницей отечественной культуры — языка, письменности, литературы, зодчества, живописи, самого духа народа, его гордости, достоинства, национального самосознания. «Для болгарина в дни полного бесправия, — писала И. Акрабова-Жандова, — икона приобрела и другое значение. Она стала в известном смысле символом того, что он потерял» [46, с. 47]. Светского, не связанного с церковью искусства — картины, портрета, пейзажа — просто не существовало, иконопись оставалась единственной формой обращения художника к «urbi et orbi» — «городу и миру», формой выражения не только религиозных, но и национально-патриотических, гражданственных, нравственных, наконец, эстетических идей и идеалов.
«Золотой век» средневековой болгарской иконописи остался позади. Восточнохристианская ортодоксия («Изображайте красками согласно преданию», — призывал Симеон Солунский), иконографическая и образно-стилистическая система религиозного искусства византийского ареала остаются; но высочайший профессионализм и утонченная изысканность икон и фресок эпохи Второго Болгарского царства (1185–1393) и последовавших за ней XV–XVI веков постепенно слабеют и отступают перед новыми течениями и веяниями. Уходят широта и всезначимость исторических и нравственных обобщений, величавая духовность и очищающий драматизм образов, возвышенная и торжественная гармония композиций, цвета, линий. Иконопись как бы опускается на порядок ниже, драма теснится бытийностью, крупномасштабность эпоса — конкретностью занимательного рассказа о людях, делах и заботах не столько потустороннего, сколько этого, реального, осязаемого мира. Завершением минувшего и одновременно началом, исходной точкой нового этапа в истории болгарского искусства явились, таким образом, «позднее средневековое народное творчество, составлявшее в стране низовой слой художественной культуры, и исторически изжившее себя церковно-монастырское искусство, творческие проблески в котором вспыхивали обычно лишь под воздействием народной культуры. С этого уровня совершался прыжок в новое время, потребовавший колоссальных усилий» [63, с. 13].
Это искусство создавалось не вышедшими из народа, а оставшимися в нем самом выразителями его представлений и идеалов. Они не учились у известных живописцев, а тем более в европейских академиях, вся их наука исчерпывалась суровой школой подмастерьев, псалтырем да ерминией. Но с ними в болгарскую живопись ворвалась стихия народного творчества и народного эстетического сознания, самый дух художественного примитива с его подкупающей безыскусственностью, непосредственностью и наивностью, дерзновенным первооткрытием реального мира во всей множественности, конкретности и захватывающей интересности его деталей и подробностей. Большеголовые, нередко неуклюжие и непропорциональные персонажи их произведений утрачивают изящество и иератическую неподвижность своих предшественников, а жизненная укорененность фольклорной изобразительности, стихийный реализм творческого метода, трезвость и непредвзятость взгляда на мир глазами здравомыслящего крестьянина и ремесленника берут верх над бесплотностью церковного мистицизма. Декоративные, яркие, звонкие, порой кричащие, но всегда мажорные и жизнерадостные сочетания красного, синего, желто-золотого вытесняют усложненную живописность и отвлеченную символику цвета. «Величественное монументальное искусство прошлого, — утверждал Н. Мавродинов, — превращается в наивное, народное искусство». И далее: «Даже Димитр Зограф, знакомый с теорией колористической композиции, который пишет лучше других, остается тем не менее примитивным народным мастером, в ярких, пестрых красках которого нет полутонов» [51, с. 21–22]. В то же время исследователь видит в этих и других изменениях симптомы не дряхлости и упадка болгарского искусства, а начала его нового подъема: «Это искусство исполнено молодости, и именно она придает ему то большое очарование, которым оно обладает. Молодость — во всех ее проявлениях — от икон Христо Димитрова или Захария Монаха, от стенописей Томы Вишанова или Димитра Зографа до портретов Захария Зографа».
В то время как в европейском искусстве этой эпохи пути «ученого», профессионального, и народного искусства решительно расходятся, в Болгарии они пролегают в одном русле, и между, скажем, прославленным впоследствии Захарием Зографом и безымянным ремесленником или деревенским маляром, писавшим для своих односельчан самые примитивные иконы, разница была пока что не в характере и способе образного мышления, а в масштабе дарования и уровне мастерства.
Но какой бы глухой стеной ни отгораживала Османская империя себя и своих подданных от внешнего мира, влияния европейской культуры проникали на Балканы. Они шли из самого сердца Порты — Стамбула, где в тугой узел сплетались Восток и Запад, из Афин, Салоник, Бухареста, Белграда, Дубровника, из Вены (вспомним очень вероятное происхождение коллекции гравюр Христо Димитрова), из Российской империи — Москвы, Одессы, Кишинева, где возникают многочисленные колонии болгарских беженцев-эмигрантов. Пока это еще не было сокрушением освященных временем и традицией византийских канонов; таинства прямой линейной и воздушной перспективы, реально-иллюзорного пространства, пропорций, пластической моделировки, светотени и других слагаемых образной и живописно-пластической системы европейской живописи еще не открылись вполне болгарским зографам. Но все чаще с итальянскими, австрийскими, немецкими, французскими, нидерландскими эстампами и книгами к ним проникают композиции Альбрехта Дюрера и Ганса Гольбейна Младшего, Ван Дейка и Гвидо Рени, а с ними и те начала нового понимания искусства, его задач и выразительных средств, которые постепенно, но необратимо подтачивали последнюю цитадель византийской традиции. И даже на родине Захария, в иконостасе церкви самоковского Девичьего монастыря он мог видеть «Бичевание Христа» — свободную парафразу картины Ганса Гольбейна, воспроизведенную на гравюре Евангелия русского издания 1744 года. В своеобычное единство сливаются замечательные традиции болгарского средневековья, мощные импульсы фольклорного сознания, современного народного творчества и западноевропейские заимствования, соединяются, чтобы создать нечто глубоко оригинальное в нераздельности искусства и ремесла, профессионализма и изобразительного фольклора. В его причастности, а вернее — в слиянии с духовной жизнью народа на крутом повороте его истории, синкретизме культовой, гражданской, просветительной — познавательной и дидактической, наконец, собственно эстетической функции искусства. «Ни в коей мере не отрицая важности внешних воздействий, взаимодействий культур, их роли в формировании национальной культуры Болгарии, — пишет Е. Львова, — мы считаем, что в формировании болгарской культуры нового времени решающую роль играли народные, национальные традиции. Именно через изменение, обогащение и развитие национальных традиций происходит восприятие, усвоение тех инонациональных явлений, которые проникают в художественные процессы нового времени» [50, с. 98].
Талант Захария формировался не на обочине, а в самой стремнине важнейших художественных процессов. Его отец и брат — баща Христо и бачо Димитр, шурин Коста Вальов, Йован Иконописец, многие оставшиеся для нас безымянными сверстники, соученики и сограждане одновременно и вместе с ними создавали то, что впоследствии получило название самоковской школы болгарского искусства конца XVIII — первой половины XIX века. В эту почву глубоко уходят корни творчества Захария Зографа, это была его среда, и прежде чем раздвинуть ее пределы, он многому научился. Димитр был достойным преемником отца, унаследованную школу продолжал согласно заветам Христо Димитрова — и в соблюдении старых традиций, и в отступлении от них. Так, в литературе встречаются утверждения, что Христо Димитров ввел новшество: обязательную для учеников работу над пейзажами с натуры, но насколько это отвечает действительности, проверить сейчас невозможно. Сам Димитр был профессионалом высокого класса, известность его шагнула далеко за черту родного города. Стенные росписи и иконы его кисти находятся в самоковской церкви Покрова Богоматери, в храме св. Николая в Плевене и церкви св. Пантелеймона в Велесе, в Рильском и Троянском, Бачковском и Карлуковском монастырях; работал он и в Пловдиве, Копривштице, Берковице, Панагюрище. Богатство и яркость чистых красок, декоративность композиционных решений, изысканность барочной орнаментики снискали ему признание широкого круга почитателей и заказчиков.