Закат КенигсбергаСвидетельство немецкого еврея
Шрифт:
Этот богобоязненный человек произвел на меня сильное впечатление и, несомненно, увлек меня своею религиозностью и образом мыслей. Он знал еще брата моего дедушки, Исраэля Хулиша, и высоко его ценил как благочестивого раввина. Вероятно, он полагал, что и внучатому племяннику такого достойного человека суждено стать благочестивым иудеем. Нередко после субботней службы он приглашал меня к себе домой. Перед тем как сесть за празднично накрытый обеденный стол (еды было совсем немного), совершалось омовение рук и звучала «браха», и то же самое произносилось перед тем как съесть первый кусок и сделать первый глоток: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, выращивающий хлеб из земли» или «… творящий плод виноградной лозы». Естественно, что при столь частом обращении к Господу предметом бесед были преимущественно духовные темы. Предпочтение отдавалось таким, как проповедь,
Я стал ортодоксальным евреем. Каждое утро я повязывал филактерии (специальные кожаные коробочки для утренних молитв), прилежно изучал древнееврейский и готовился к бар-мицве. От родителей я в то время отдалился, и мне до сих пор памятен полный ужаса взгляд отца, когда он застал меня за утренней молитвой. Мне был очень неприятен его испуг. Мама не знала толком, как реагировать на мое поведение. Собственно, мне хотелось и полагалось соблюдать также все предписания относительно пищи, но здесь я сталкивался с непреодолимыми препятствиями, ведь и готовил не я, и еды становилось все меньше. У меня не оставалось выбора: с давних пор в семье было заведено есть то, что подано.
В субботу благочестивому еврею не разрешалось пользоваться транспортом, но синагога была далеко, добираться туда пешком было бы очень долго. В Песах полагалось есть только пресный хлеб (мацу), а в Йом-Кипур полагалось поститься. Чтобы выполнять все эти заповеди, мне требовалась родительская поддержка, одной их доброжелательной терпимости было недостаточно. Таким образом, возникала противоречивая ситуация: соблюдение заповедей постоянно чередовалось с их нарушением, и это лицемерие ввиду моего очень серьезного отношения к Богу очень меня угнетало. Но пока иной возможности, кроме как мириться с нарушениями заповедей, противоречиями и двойственностью, не было. В школе, синагоге и среди еврейских друзей я был ортодоксальным иудеем. Дома же я ел некошерное и не мог последовательно соблюдать другие предписания. Господин Беньямин считал меня правоверным иудеем, родители — послушным сыном.
Когда же наконец наступил день бар-мицвы, я почувствовал себя столь сильно приверженным иудейским традициям богопочитания, что Бог и иудейские обряды стали для меня нераздельны. День, когда я, по выражению господина Беньямина, предстал «пред ликом Господним», был днем, когда на этом лике были написаны ветхозаветные черты, и я поклонялся ему, как богобоязненный иудей.
Вспоминаю это ясное, солнечное утро в конце июля. Мама заботливо приготовила мне костюм с длинными брюками. Я прочитал утренние молитвы настолько благоговейно, насколько мог, и, ничего не вкусив и не пригубив, уложил свой талес в сумку из синего бархата. Отец был на репетиции оркестра и, как мне показалось, не желал иметь хоть какое-то отношение к моей бар-мицве. Все это было ему чуждо, а возможно, и не слишком приятно. Не берусь об этом судить и предпочитаю думать, что он не хотел мешать моему иудейскому посвящению своим христианским присутствием. Я сказал матери, что отправлюсь в синагогу пешком, а не проеду полпути на трамвае, как это бывало раньше.
Заранее выхожу из дому и чувствую: то, как мама сейчас попрощалась со мною, было и ее благословением. В синагоге мы, по иудейскому обычаю, будем отделены друг от друга и увидимся только тогда, когда все закончится.
За время долгого пути меня посещает столько мыслей, что их хватило бы на две такие дороги. Свернув на Зайлер-штрассе, встречаю школьных друзей и Рут. Смущаясь и краснея, она дарит мне цветок. Она тихая и тонко чувствующая девочка. Моя любовь к ней то и дело меняет свои оттенки.
Это, в самом деле, мой день, и как хорошо, что бар-мицва сегодня только у меня одного. По узкому коридору мы входим в синагогу, где мне отводят особое место. Все внимательны ко мне и ведут себя, как со взрослым, заслуживающим уважения. Мое волнение возрастает. Я слегка беспокоюсь, действительно ли хорошо все выучил. Мне предстоит прочесть довольно большой отрывок из Торы. Почти все начало службы проходит мимо моего внимания. Я все сильнее волнуюсь перед своим «выходом». Ожидание великого момента тянется бесконечно. Но наступает и он.
Из шкафа торжественно извлекается Тора, и ее кладут на столик, напоминающий алтарь. Я знаю, что предстоит выслушать несколько абзацев, прежде чем дойдет очередь до моего. Сейчас я чувствую себя гораздо увереннее, ведь все это я учил не один год. Звучит призыв, и я, в бархатной ермолке и в талесе, выступаю вперед. Кантор отходит в сторону, и, коснувшись деревянных рукояток свитка Торы, я совершаю низкий поклон и произношу древнееврейское благословение: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, открывший нам слова истины». Подбадриваемый взглядами и жестами раввина, кантора и его помощника, я занимаю место слева от Торы. Еще не пришла моя очередь читать. Я стою рядом с кантором, который громким, звучным голосом пропевает последний абзац, предшествующий тому, что выучен мною. И тут наступает тишина, заполнить которую надлежит мне. Всеобщее внимание приковано к тому, что я сейчас произнесу. «Браха» лишь предваряла тот важный момент, который сейчас наступил. Свиток Торы содержит неогласованный древнееврейский текст, вокальные схемы я должен знать наизусть. Первые слова получаются у меня несколько тихо и хрипло. Я сразу же замечаю это и заставляю себя петь громче и чище. Это удается, и я безупречно довожу свой отрывок до конца. Теперь я занимаю место справа от Торы, а кантор продолжает чтение со следующего абзаца. Оно длится лишь несколько минут. Я снова кланяюсь и произношу другую «браху». Раввин благословляет меня и возносит молитву за моих родителей, о чем мы договорились заранее. Затем я возвращаюсь на свое место и жду окончания чтения Торы, поскольку за ним последует обращенная ко мне проповедь. Это очень проникновенная проповедь, в ней много говорится о верности и постоянстве. С плащом, в который странник кутается во время бури и снегопада и который он снимает, как только пригреет солнце, раввин сравнивает иудаизм, иудейскую религию, обеспечивающую защитой в годину бедствий. В дальнейшем я буду не раз об этом размышлять и спорить с самим собой, но в тот момент я твердо верил, что раввин прав. Я взволнован, возбужден и счастлив. Меня все поздравляют.
Уже поздно, и мама пытается уговорить меня отправиться домой на трамвае. В другой раз, только не сегодня. И вновь долгий путь, позволяющий о многом подумать. Ясно чувствую, что в проповеди звучало сомнение в том, сохраню ли я свою веру. Что еще могли означать наставления раввина?
В то время преданность иудаизму виделась мне в соблюдении многочисленных заповедей, значение которых я никогда не мог понять. Не только у предписаний относительно пищи, но и у многих других отсутствовало логическое обоснование, а поступать вопреки здравому смыслу только оттого, что несколько тысячелетий тому назад Моисей потребовал соблюдения определенных правил поведения, было очень нелегко. Поэтому вполне могло случиться, что в скором времени «плащ» иудаизма показался бы мне тесен.
Я нисколько не сомневался в том, что в тяжелые времена — а приближение еще более тяжелых чувствовалось всеми — благоволение Божье жизненно необходимо. Но ныне мне представляется весьма спорной идея посвящать все помыслы и заботы правильному выполнению библейских предписаний перед лицом угрозы массового уничтожения. Обеспечение личной безопасности путем отказа от трамвая по субботам? Пассивная покорность судьбе как служение Богу? Сколько миллионов представителей всех конфессий, принявших мучительную смерть, своим самоотверженным поведением снискали Божьего благорасположения? Умозрительный аргумент, что наитяжелейшие испытания уготованы тем, кого Бог больше всего любит, покажется знающему, что творилось в концлагерях, циничной насмешкой над убитыми. Боль, ощущаемая матерью, отцом, ребенком, которых разлучают на пороге смерти, как это часто происходило перед газовой камерой или расстрелом, настолько велика и непосильна, что эта форма страдания никак не подпадает под категорию Божьего испытания, а будь это действительно испытанием, насылающий его являлся бы самым жестоким существом из всех, которых человек способен вообразить. Он не был бы «Отцом небесным», заслуживающим таких определений, как «милосердный», «справедливый» и «любящий». Но все эти мысли стали у меня появляться лишь позже, и вместе с ними «лик Божий» стал обретать новые черты.
Бар-мицва весьма неторжественно завершилась подарками. Однако огромное значение этого дня не подлежит сомнению. По мере моего взросления, обретения нового жизненного опыта и знаний мое представление о Боге менялось, но бар-мицва осталась важной для меня встречей с ним. Я много думал о нем в минуты смертельной опасности, а также тогда, когда пытался обрести веру. Даже при молниеносных озарениях, когда мне открывалось будущее и внутренний мир — собственный и других людей, я ощущал присутствие Бога как чего-то непредставимого. Постепенно он становился для меня первородной силой, энергией, изначально присущей всему. Этика Спинозы, Бхагавадгита и буддизм, христианское учение о любви и просто природное здравомыслие меняли, словно разные линзы, мое видение Бога и уводили меня от ритуалов, соблюдением которых я надеялся привлечь к себе Его внимание.