Закат КенигсбергаСвидетельство немецкого еврея
Шрифт:
Таким образом, и пребывание в мастерской разделилось на две части — тяжелую и приятную, а с переходом на фабрику завершился еще один короткий этап моей жизни.
Химическая фабрика «Гамм и сын»
К этому же времени относится событие, рассказать о котором я должен был еще в первой главе: при депортации нескольких сотен кенигсбергских евреев я потерял своих школьных друзей и тетю Фанни. Почти всех дорогих мне людей затолкали в товарные вагоны и в буквальном смысле слова «выбраковали». Потеря их стала для меня трагедией. Утрата была невосполнимой; невозможно описать, какой болью она отозвалась во мне. Это была настоящая травма. Но гораздо важнее моей реакции была судьба этих людей. Она не запечатлена в дневниках, и о ней некому рассказать. Не осталось ни одного письменного или устного свидетельства, и мы никогда не узнаем, что они пережили и как умерли. Стремление напомнить
Конечно, все тогда втайне надеялись, что депортированным удастся как-нибудь устроиться. Но потом об их судьбе начали узнавать (дошли эти слухи и до меня), да и заметно стало, как усиливается жестокость режима с ростом потерь на фронте. Каждого одолевали мрачные подозрения. Я представлял себе, как насилуют нежную Рут и мучают моих друзей, и вспоминал сцену несостоявшегося прощания с тетей Фанни, — все это тисками сжимало мне грудь. Чувство вины угнетало меня, иссушало душу. Поводов радоваться жизни оставалось все меньше. Не лучше чувствовали себя и родители, однако им хотя бы не пришлось видеть, как тетя Фанни бессильно опускается на край тротуара.
Я не случайно начал свой рассказ с этого эпизода — слишком тяжело было бы долго молчать о нем. Воспоминание вырвалось наружу немедленно. Я напряженно надеялся, что это подействует, что станет легче, ведь читал же я, что, пересказывая или записывая собственные переживания, можно залечить душевную травму и что это часто практикуется в психоанализе. Но ничто, в том числе и время, не в силах смягчить мою великую скорбь по этим людям.
Нельзя обойти вниманием тот факт, что в 1942–1943 годах войска Германии, завоевывая другие страны, несли особенно большие потери, прежде всего в России. Победам, орденам и званиям все реже удавалось скрасить существование тех, у кого погибли близкие, и тех, кто навсегда остался калекой. Некоторые начали задумываться над происходящим — чересчур поздно, увы. Ожесточенное «только вперед!» звучало тоже. «Все или ничего!» — призывали власть предержащие, те, кому с самого начала нужно было только «все». А смерти было безразлично, кого уносить: рабов, воинов, пленных или героев; казалось, что гибелью и разрушением управляют силы, наделенные собственной жизнью и динамикой. Будь проклят тот, кто выпустил их на свободу!
Фабрика «Гамм и сын» располагалась в центре Кенигсберга, в одном из переулков Штайндамма, сразу за кинотеатром «Альгамбра». Высокая труба и два мрачных четырехэтажных корпуса с зарешеченными окнами, извилистый двор с высокой стеной и железными воротами. Здесь имелось все, что возникает в воображении обывателя при слове «фабрика»: бочки, коробки, грязь, вонь и прилежный рабочий люд. На выходе стоял контрольный аппарат, рычаг которого каждому полагалось нажимать, и, если загорался красный свет, нажавшего обыскивали в поисках украденного. На фабрике изготавливали стиральный порошок, мыло, доильную смазку, крем для кожи, чистящие жидкости, глицериновые продукты и т. п.
В одном из корпусов находились большие паровые котлы, сушильные установки для мыльных хлопьев и складские помещения с жестяными бочками. В другом изготавливали и паковали стиральный порошок. В небольшом здании располагались бухгалтерия и администрация. Главным надзирателем и коммерческим директором в одном лице был «гауляйтер-мыловар» Тойбер. Он походил на Геринга и даже превосходил его толщиной. Всегда с длинной сигарой в зубах, заложив руки за спину, он — совсем как в фильмах Чаплина — изображал из себя большого начальника. Его обходов боялись все. Он громко рычал и, если бывал недоволен, приходил в бешенство. Случалось кое-что и похуже. Так, застав одного старого еврея курящим во время работы, господин Тойбер немедленно позвонил в гестапо. Милого старика забрали (я был поблизости и видел это), а вскоре его жене-нееврейке прислали урну с прахом.
На фабрике трудились люди, которых нацисты надменно объявили неполноценными: проститутки, угнанные русские девушки, французские военнопленные, поляки, цыгане и евреи, причем последние как «недочеловеки» и «паразиты» относились к низшей категории. Присматривали за нами пожилые надсмотрщики и старшие рабочие, по тем или иным причинам признанные негодными к несению воинской службы.
Когда я впервые появился на фабрике, меня направили к господину Тойберу, и он, приняв мои документы, отвел меня к господину Альтенбургу (кажется, так его звали). В его ведении находился этаж, на котором стиральный порошок извлекали из бункеров и расфасовывали, пачки взвешивали, заклеивали и паковали в коробки, а их обтягивали проволокой, штемпелевали и отвозили на склад. Моя мама трудилась здесь за одним столом с семью другими еврейками, делившими работу между собой. Чаще всего я мог наблюдать, как
Разнообразие вносили ссоры женщин за столами, возникавшие в том, например, случае, если жена бывшего председателя суда позволяла себе сделать высокомерные замечания госпоже Леман, или если госпоже Леви казалось, что госпожа доктор Такая-то отлынивает от работы за ее счет. Перебранками легко оборачивались и обсуждения политических событий. Порой мне приходилось призывать спорщиц к спокойствию, не то это сделал бы, но в обидной для них форме, господин Альтенбург, сидевший отдельно, в небольшой конторе, и озабоченный, главным образом, выполнением производственных норм. Очень скоро я как единственный мужчина начал пользоваться здесь определенным уважением. Несколько преждевременно, чем следовало бы, я узнал, как ведут себя в стрессовых ситуациях женщины разного социального происхождения и с разным уровнем образования. Постепенно, однако, на работу являлось все меньше женщин со звездой. Депортация стала фактом нашей повседневной жизни, и каждый задавался вопросом, когда очередь дойдет до него.
На смену еврейкам присылали зарегистрированных проституток, а несколько позже — девушек, угнанных из их родных мест в России. Я избавился от своих предубеждений относительно проституток: в новой для себя ситуации они обнаруживали приветливость и готовность помочь. Куда хуже приживались на новом месте русские девушки: они по понятным причинам то и дело ударялись в слезы, что неизменно вызывало у нас глубокое сочувствие. Девушек мучила тоска по родине и тревога за близких, о которых они, как правило, ничего не знали. Помочь им было невозможно.
Во время двух перерывов на отдых полагалось находиться в разных помещениях: контакты между членами различных групп вне работы (а по возможности и в ходе ее) предотвращались. Даже свои скудные завтраки и обеды мужчины и женщины ели раздельно. У меня была заветная мечта — устроиться экспедитором или на производство, уж слишком невыносимой сделалась однообразность выполняемых мною операций. Если выпадала свободная минута, я тайком от Альтенбурга убегал наверх и помогал в изготовлении порошка. Благодаря этому, мне удалось уговорить тамошнего старшего рабочего подать просьбу о моем переводе, и, когда у него выбыл один из работников-евреев, это место занял я. Наконец-то моя работа стала не столь монотонной, пускай и более тяжелой: мешки с содой весили больше коробок с порошком. Кашеобразную массу стирального порошка нужно было на тачке доставлять от мешалок к сушильным площадкам, а на другой день высушенную массу дробили и загружали лопатой в мельницу. Но мужчины, с которыми я теперь трудился, вели интересные беседы, и я принимал в них участие. Мой день, таким образом, стал содержательней, а темы разговоров занимательней. Особенно благодарен я доктору Хеллеру, который умел, не отрываясь от работы, немногими словами сказать очень многое. Он приносил мне книги, объяснял непонятные вещи и попутно рационализировал наш труд.
Не помню, сколько у нас было выходных, знаю лишь, что мало. К тому же, помимо десятичасового фабричного труда, приходилось выполнять множество обязанностей по обеспечению повседневной жизни: стоять в очередях в продовольственные лавки для евреев, добывать топливо и т. д. Сегодня и невдомек, сколь тяжела была домашняя работа. Взять большую стирку — с корытом, стиральной доской, котлом для горячей воды и отжиманьем белья в подвальной прачечной, развешиваньем его на чердаке и глаженьем на кухне. Причем отец, по сложившейся традиции, и не пытался помочь маме. Помогать полагалось мне, а он учил китайский! Это было для него бегством от невыносимой действительности. У меня же на занятия скрипкой оставалось совсем мало времени. Тем не менее я играл ежедневно и делал успехи. Мама аккомпанировала на фортепьяно и всеми силами старалась помочь, хотя оба мы очень уставали на работе. Я даже писал картины, а порою и стихи, которые обдумывал во время отупляющего фабричного труда. Как ни старался я отвлечься от постоянных дум о своих школьных друзьях, меня мучила тревога за их судьбы. Я сильно тосковал по ним, мне их очень не хватало.