Заклинатель змей. Башня молчания
Шрифт:
«Э! Ему не до меня. У него своих забот сверх головы. Не станет мстить? Ладно, там будет видно».
По еле заметному, в кустах и песке, руслу древнего канала Омар вышел к холму, влез на обломок стены. Тишина. Черепки. Битый кирпич. Золотисто-белесая охра, глубокие синие тени. И вездесущий янтак, верблюжья колючка. Здесь, говорят, находилось летнее жилье бухар-худаков, славных таджикских правителей. Стояли дворцы, красота которых вошла в поговорку. Теперь тут пристанище черепах и змей - людоедов-гулей, если верить россказням, бытующим в окрестностях.
И этот город был
Он сел на щербатый выступ стены и впал в оцепенение. Будто сквозь мозг и сердце, вместе с горячим ветром, дующим с песчаных равнин, заструилось само безжалостное время, что грозно течет по вселенной, оставляя повсюду груды развалин. Нигде так явственно не ощущаешь его жестокой неумолимости, как в руинах.
Почему-то вспомнилась Рейхан. Захотелось плакать. По себе, по Рейхан, по людям, женщинам и умершим здесь, по их давным-давно отзвучавшему смеху, угасшим глазам и мечтам. По всему человечеству с обломками его несбывшихся надежд...
Кувшин мой, некогда терзался от любви ты:
Тебя, как и меня, пленяли кудри чьи-то,
И ручка, к горлышку протянутая вверх,
Была ее рукой, вкруг плеч твоих обвитой.
…Очнулся он от чьих-то голосов. Кого еще занесло в столь печальное место, кто, кроме Омара Хайяма, может что-то искать в угрюмых развалинах? Он бережно положил обломок в размытую нишу, побрел по откосу из слежавшегося битого кирпича к неплохо сохранившейся башне. Под ногами мелькали ящерицы. С хрустом провалилась глинистая, с солью, корка.
Вот он уже наверху. Вокруг такой простор - хочется голосить во всю мощь! Вдали белеют шатры ханского летнего стана. Справа, внизу, в тени городища, залегло на отдых овечье стадо. У ног, под башней, провал; по ту его сторону, на длинной стене, зачем-то висит яркий ковер, отрезанный по диагонали.
И какой-то человек на корточках сосредоточенно ковыряет палкой в ковре. Еще двое уселись позади, наблюдая за действиями товарища, непонятными Омару. Что тут происходит? Омар спустился к ним по сыпучей тропинке и ахнул:
– Что ты делаешь?
...Пятьсот с чем-то лет назад, после того, как был построен роскошный дворец бухар-худата, здесь, - именно здесь, но в другую эпоху, и потому-то кажется, что где-то в чужих краях, - художник (его имени уже никто не помнит) нанес на сырую штукатурку последний мазок, бросил кисть, облегченно вздохнул:
– Все! Одолел. В углу, в стороне от царей и цариц, от придворных вельмож, я изобразил себя с цветком в руке. Может, и обо мне кто-нибудь когда-нибудь скажет доброе слово? Он был высоко одарен, молод, прекрасен. Стена составляла когда-то часть одного из залов дворца. Роспись на ней, косо засыпанной сверху, слева, обломками смежной стены, с тех пор безнадежно испортилась. В красочных пятнах с трудом угадаешь бегущих слонов и гепардов, женщин, мужчин в богатых одеждах. Изображения лучше всего сохранились справа, в широком месте стены, в устье провала, - и сей молодой человек в рваной рубахе деловито колупает их острым железным наконечником пастушьего посоха.
Он добрался как раз до больших темных глаз юноши в белом тюрбане, - подперев подбородок левой рукой, художник задумчиво, с горькой печалью глядит на желтый цветок в правой руке...
– Что ты делаешь?
– Омар схватил пастуха за шиворот.
– Перестань!
– Разве нельзя?
– В больших и темных, как на фреске, красивых глазах пастуха - недоумение.
– Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать людей.
– Ты кто?
– Мусульманин.
– Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб?
– Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик.
– Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения?
– Нет, - тупо ответил пастух.
– Я мусульманин.
Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм.
– Но предки твои отдаленные - они-то не были мусульманами?
– Что?!
– вскипел пастух.
– Как ты смеешь меня оскорблять?
Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру, бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч жизней...
– Ты кто такой, чего ты пристал ко мне?
– вскричал пастух.
«И впрямь, чего я пристал к нему? Что мне до того, что было здесь когда-то? Пусть мир загорится со всех четырех сторон. Если ему так угодно».
– Я совершаю богоугодное дело. Разве не так?
– обратился молодой пастух к друзьям.
– Истинно так!
– А! Губить сокровище, наследие предков - богоугодное дело?
– Омар отобрал у пастуха тяжелый посох и перетянул его поперек спины.
– Приглядись получше, дурак, - ты исковеркал свое лицо!
Пастух взглянул, оторопел - и взвыл со страху: на фреске был изображен не кто иной, как он сам...
– Беги в ханский стан за стражей, - шепнул один чабан другому.
– Это неверный, муг, злодей.
Эх! Как трудно с такими. Хашишу, что ли, они накурились?
– Я джинн, гуль-людоед!
– заулюлюкал Омар, обернувшись.
– Сейчас я вырасту выше этой башни - и проглочу вас живьем!
– И, слепой от ярости, не зная, как выразить гнев, клокотавший в нем, всю досаду свою, возмущение, он громогласно мяукнул - раздирающе-хрипло, с воплем и визгом, как дикий барханный кот: - Мя-я-яу!!
Их будто смерч подхватил! Все трое вмиг очутились за тридцать шагов от него, на пути к бархану, громоздившемуся неподалеку. Робко, дрожа, обернулись.
– Мя-я-яу!!
О аллах! Они уже на вершине бархана. Уже за барханом. Лишь один, самый храбрый, выглянул, укрывшись за кустом, - и разом исчез, растворился в пустыне, подхлеснутый свирепым:
– Мя-я-я-яу!!!
Ну, что за люди! Не знаешь, смеяться или плакать. Тьфу! Омар бросил посох, потащился к стану. «Они и мне глаза отколупают...»