Заклинатель змей
Шрифт:
— Н-да-а, — вздохнул шейх озадаченно. — Что ждет нас еще в благодатной нашей исламской стране? Сын мой! — воскликнул он, расхаживая по келье. — Ты одолел низшую науку — естествознание. И среднюю науку — математику. И высшую науку — метафизику. Ты сведущ во всех областях современного знания. Где ты сможешь сейчас их применить? Иди учительствовать. Учить в мектебе семилетних детей читать, писать и считать — уж на это у всякого хватит ума. Я скажу, чтоб тебе дали должность. Правда, не разбогатеешь, но и без хлеба не будешь сидеть. Последуй моему совету. До лучших времен. Может, — он грустно усмехнулся, —
— Нет, — замотал Омар опущенной головой. Его тошнило. — Из меня ничего такого не выйдет…
Учительствовать? Это спасение. Но Омар, пришибленный горем и похмельем, утратил способность радоваться. Только глухо сказал: "Буду", — и уставился в темный угол. На изможденном лице — отрешенность, в мокрых глазах — сосредоточенность, сухие губы что-то тихо шепчут. Будто он вспоминает забытую молитву.
Он тяжко вздохнул и произнес бесцветным голосом:
Ученью не один мы посвятили год,
Затем других учпть пришел и наш черед. — Э! Да ты поэт? — изумился шейх. — Великолепно. Постой-ка. — И он подсказал третью строку:
Какие ж выводы из этой всей науки? Омар, не поднимая глаз, ответил с отчаянием:
Из праха вышли мы, нас ветер унесет… Это были его первые стихи, — если не считать, конечно, острых и злых четверостиший, в которых он высмеивал своих неуклюжих приятелей.
— Не горюй! — утешил шейх ученика. — Даст бог, не пропадем. — И сказал доверительно:- Я тоже… пишу стихи. Но жгу их. Никому не читаю. И ты не читай. В наш век стихотворство — опасное занятие.
Несколько дней понадобилось Омару, чтобы хоть немного оправиться от последствий попойки. Как от теплового удара. И зачем ему надо было себя травить? Омерзительно. Он пришел навестить родителей и заодно похлебать у них белого, с простоквашей, супа и пожевать сушеного кебаба. Говорят, помогает.
Ему бы пройти в мастерскую прямо с улицы, через ход запасной. Однако ноги сами, по привычке, занесли его в жилой двор. Отворив калитку в тяжелых воротах, он ступил — на большую желтую собаку с отрубленными ушами и хвостом…
Хорошо, что Омар захватил с собой толстую красную палку (для пущей важности, теперь он учитель) — иначе бы не отбиться от своры огромных степных волкодавов, заполнивших двор. Из войлочной юрты, разбитой во дворе, с криками бегут свирепого вида люди с раскосыми глазами. Господи! Он тут чужой. В родном своем доме чужой. Омар еле успел юркнуть через улицу в мастерскую. Догнали б — избили. Или вовсе убили.
От калитки к дворику мастерской ведет узкий длинный проход между высокой оградой жилого двора и глухой стеной рабочих помещений. Так что Омара еще никто не заметил. Он прислонился спиною к стене, уронил голову на грудь. Тело, еще не окрепшее после попойки, взмокло от горячего пота. Хотелось лечь.
— Омар!
Перед ним — кто бы мог подумать? — Ферузэ…
— Ты? — вскинулся Омар.
— Я, как видишь. — Голос чужой, с хрипотцой, странно низкий. — Отлучилась проведать… подруг… и всех…
Он изумленно уставился на Ферузэ. Платье на ней дорогое, атласное, как у жены городского судьи (Омар както раз видел ее на базаре), и пахнет от вчерашней швеи, как от жены городского судьи, индийскими благовониями. Вот каково сделаться наложницей важного лица.
Ферузэ усохла — в лице, в плечах, а бедра вроде еще больше раздались вширь. На белой (была румяной) щеке — крупная родинка, откуда взялась, Омар не помнит ее. Намазалась, дрянь, прихорошилась. На зацелованных губах — дурная усмешка. Обидная усмешка. Но хуже всего — глаза. В них вызов, превосходство женщины, познавшей тайную высшую усладу с другим мужчиной…
— Убью!
Азиатская черная ревность, полыхнув в груди, как пламя в круглой хлебной печке, горячим дымом ударила Омару в голову, ослепила очи и обнесла сизой, как летучий пепел, пеной губы. Он в бешенстве замахнулся палкой.
И услышал покорный шепот:
— Ударь, милый. Избей. И уведи меня куда-нибудь, укрой. Ты не думай… я лишь притворяюсь довольной. Всем назло, и назло самой себе. Мне стыдно. Обидно. Все отвернулись. А чем я виновата?
Куда он ее уведет, где укроет?
— Долой с моих глаз, — глухо сказал Омар. И побрел прочь, так и не повидав родных.
Ферузэ тихо плакала вслед.
Виновата ли она перед ним? Конечно! Но в чем? Не сама же… Так получилось. А почему получилось так, а не этак? Кто в этом виноват?
Оставь их, если ты во цвете лет!Рай на земле вином создай, — в небесныйНе то ты попадешь, не то любезный, нет.Ночью, в кругу развеселых друзей — будущих богословов, судей, учителей, священнослужителей — он опять упился жидким белым вином. Оно требует мало пищи, устраняет желчь и полезно для людей пылкого нрава.
***
Так рухнуло благополучие. Но, провалившись по грудь в топкий пухлый солончак на дне пересохшего озера, не думай, что не бывает глубже. Однажды (Омар уже четвертый год учитель), проходя под сводом портала в обширный двор медресе, он встретился с двумя худосочными учеными, преподававшими здесь богословие.
Приложив руку к груди и отвесив положенный поклон, он скромно скользнул мимо них и услыхал за спиной:
— О аллах! У нас как мух развелось математиков, лекарей, естествоиспытателей.
Омар, зайдя за угол, тут же приник к стене, навострил слух.
— Все ученики перебежали к ним, — вздохнул второй. — Хлеб несут, сало, инжир. А до нас, несчастных, никому дела нет. Молодежь отвернулась от священного писания. Звезды и числа им подавай. — Помолчав, он произнес зловеще:- А ведь живем в мусульманской стране.
Омар передал Назиру их разговор.
— Не к добру! — помрачнел многоопытный шейх. — Разум — миролюбив и снисходителен. Невежество — воинственно и беспощадно. Ибо разум, все понимающий, добр по сути своей и утверждает себя лишь собственным наличием. А невежество — оно слепое, и чем оно может себя утвердить, если не будет жестоким и неумолимым? Ты больше на крышу не подымайся. Астролябию отнеси к отцу в мастерскую и спрячь получше. Все книги по математике, труды Беруни и особенно Абу-Али ибн Сины тоже спрячь. Будут рыться. Оставь в келье коран, ну, свод законов и прочее. Сам знаешь.