Закон души
Шрифт:
Выбрали свободное воскресенье. Подрядили извозчика. Понеслись по первопутку. Устроили запой. Благо догадался Пантелей захватить литр водки, пшеничный каравай, горбыль сала.
Ничем особенным не выделялась Нюра: коротышка, худенькая, молчаливая. Глаза, правда, редкостные: черные с голубым белком. Из рюмки не пригубила. К пище не притронулась, хотя и видно, что сильно оголодала.
Принялся брат хулить ее первого мужа, одернула его. Заговорила Шишлониха: «У вас лебедушка, у нас лебедь…» — Нюра и отрезала:
— Городские, а все старым аршином мерите. Время-то
Под вечер брат велел Нюре приготовить чай на примусе; сам же начал дробить щипчиками кусок сахару.
Примус фыркал, всхлипывал однобоким пламенем, гаснул и дымил. На глазах Нюры показались слезы.
Едок керосиновый чад. Досадно не совладать при посторонних людях с каким-то разнесчастным примусом.
Пантелей помог Нюре. Сделал из струны новую иглу и заменил на поршне кожаный кружок. Прочистил форсунку, накачал примус, и он зажужжал синим огнем.
Нюра облегченно вздохнула. В ее отношении к Пантелею исчезла неприязнь. А когда, как говорили в тех местах, почайпили, она согласилась прохладиться на свежем воздухе.
Оказалось, что Нюра не ездила по железной дороге. Долго Пантелей рассказывал ей о паровозах, о смелости и находчивости механиков и о своей мечте перейти с «овечки» на «СО», чтобы водить тяжеловесные составы в города далекой Средней Азии, где полно кишмиша, урюка, где на маленьких ослов навьючивают огромные тюки, где еще много женщин до сих пор закрывают лицо волосяными сетками.
Слушала Нюра жадно, от волнения облизывала губы, восхищенно блестела зрачками.
Пантелей, считавший себя безъязыким, туповатым, радостно отмечал, что без натуги подбирает ладные слова и толково рассуждает.
Нюра повесила на лосиный рог шубейку. Уходя в горницу, мучительным движением бросила на плечо шерстяной полушалок. Пантелей шепнул подскочившей свахе:
— Скажи Нюре, я готов забрать ее хоть сейчас.
Нюра не пожелала воспользоваться посредничеством Шишлонихи, а сказала прямо самому Пантелею, что повременит с ответом.
Ее посоловевший, тощий (кости да кожа) брат потянулся на лавке так, что захрустело в суставах, и пробормотал, задремывая:
— Собирайся, сестренка Все-дики он машинист, не наш брат — ошарашка. Голодовать перестанешь, и нам где-нибудь хлебную корку сунешь. Сваха бает — у него три мешка сеянки.
— Хватил лишку, братка, так уж знай лежи.
Декабрь замучил городок буранами. Однажды, когда пуржило пуще прежнего, возвращаясь домой из депо, Пантелей опять надумал посватать Нюру. Это решение вроде бы прибавило сил: легче пробиваться сквозь накаты ветра. Летит небо. Погромыхивают ставни. Не взлает собака. А он идет, и белый снег прикипает к набухшим машинным маслом и угольной пылью валенкам, стеганой одежде, шапке. Его дом стоял в сугробах по самые окна.
Притолока в прихожую была низкая. Проскакивая под ней в мазанку, он видел только порог и начало глиняного пола. Едва разогнув шею, так и остолбенел: перед ним стояла Нюра.
Она приблизилась, сдернула с Пантелея ватник. Так же спокойно и молча сняла с него косоворотку и нижнюю рубаху. Потом налила в медный таз горячей воды. И таз и вода звенели. Все она делала привычно, словно много раз встречала его после работы. И то, что Нюра почувствовала себя в мазанке хозяйкой, подействовало на Пантелея таким образом, будто и для него не в диковинку ее забота и присутствие. Чудилось, что они давно муж и жена, что ему до мельчайших завитков знакомы узоры чеканки на этом тазу, принесенном Нюрой.
Вытираясь холщовым полотенцем, он смотрел на разрумяненные сном щеки Нади.
— Выкупала, вареники ели, чай с клюквой пили.
— Добро.
Пантелей сел за стол. Новые для мазанки запахи: клеенки фартука, меди таза, жареного семени конопли — как бы повернули его душу в прошлое. Он увидел себя и Марию на открытой дрезине, летящей к синему-синему степному небосклону.
Громко хрустнула под его тяжелой ладонью деревянная ложка.
Назавтра, перед закатом, за Пантелеем прибежала рассыльная. Он быстро надел спецовку и сказал, поцеловав Нюру и дочь:
— Давай, жена, привыкай к гудку моей машины. Сначала я прогужу от депо, потом с Уйского разъезда, а потом с Золотой Сопки.
— Как же я узнаю твой гудок?
— Надя подскажет. Нет, лучше сама угадай.
— Не смогу.
— Если механик любит свою машину, он знаешь как гудит? Будто своими губами. Звук будто из его собственной груди вырывается. Ты почуешь, когда я загужу.
Раздавались паровозные крики, и всякий раз сердце Нюры тревожно замирало, а после лихорадочно сбоило.
Однако ни один этот крик не вызвал в ней ожидаемого непонятно-тайного, радостного трепета.
Но вот густо, тепло, басовито засвистел какой-то, должно быть огромный, паровоз, и все тело Нюры проняло сладким жаром, и она, тащившая через двор вязанку поленьев, покачнулась, как пьяная, постояла, смеясь над этой неожиданной потерей равновесия, и пошла дальше, слушая гудение Пантелеевой машины и думая о том, что не помнит себя такой счастливой, как сегодня.
Не было в депо паровоза, гудок которого не знала бы Надя. Пантелей гордился слухом дочери: на людях любил козырнуть этой ее способностью.
— Ну-к, Надюша, подскажи, чья машина шумнула?
— Дорофея Тюлюпова.
— Какой она серии?
— «Щука».
— Ошиблась, «Фэдэ».
— «Щука».
— Пра-а-вильно. Понарошке я.
Нет-нет и приходила к дому Кузовлевых то та, то другая женщина и просила Нюру:
— Узнай у дочки, не свистел ли мой?
Почти всегда Надя могла ответить, подавал тот или иной паровоз о себе знать или не подавал.
Сначала она воспринимала гудки по их звучанию: раскатистый, хрипатый, бурлящий, писклявый, зычный, с гнусавинкой… Потом они стали приобретать в ее представлении самые различные, подчас неожиданные сходства. Этот гудок синий, а этот рыжий, даже дразнить хочется: «Рыжий, рыжий, конопатый…» Этот вскипает в небо, как столб искр на пожаре, а этот отдает леденцовой сладостью, этот наподобие ватаги мальчишек, которые разбежались по лесу и аукают со всех концов, а этот походит на дедушку Фарафонтова — тощий, бородатый, злой.