Закон палаты
Шрифт:
Просыпались и на других койках. За окном светлело. Игорь придвинул свою кровать на колесиках вплотную к Ганшину и сопел, привязывая тесёмки к боковой раме. Но опоздал, конечно.
В дальнем конце коридора сначала едва слышно, потом громче и громче зазвенел звонок, и дружный весёлый вопль покатился по нижним палатам. Няня шла от дежурки, теребя медный колокольчик, а следом нёсся многоголосый рёв: «А-а-а-а…» Кричали давно проснувшиеся и уже ждавшие звонка, а к ним присоединялись по дороге те, кто только ещё просыпался и тёр кулаками глаза: «А-а-а-а…» Это как свободный вздох после сонной тишины, как приветствие утру.
Да и то сказать, хуже, чем первые дни, когда они лежали в школе под Вейском, пожалуй, уж не будет. Матрацы стелили на полу, и есть было нечего, кроме хлеба с кипяточком. А тут переложили на койки, стали кормить три раза в день, появился звонок — с утра и на мёртвый час. А скоро обещали и школьные занятия начать, и так уж с этой войной три месяца пропустили.
Ганшин не успел как следует подвязаться, да и Игорь второпях ему лишних узлов напутал, а в палату, погромыхивая жестяными утками и суднами, уже шла тётя Настя. Низенькая, широкая, в грязноватом халате, она остановилась на пороге, чуть расставив ноги, по нескольку уток в каждой руке — и как она их не роняет? — и задорно, нараспев прокричала:
— Эй вы, сонные тетери, а-а-атворяйте брату двери!
Ганшин улыбнулся знакомому присловью. «Да мы не спим». И в самом деле, все проснулись, даже Гришка Фесенко вылез из-под одеяла — сонный, хмурый. Его круглое лицо с чёрной щёткой волос над низким лбом выражало досаду: доспать не дадут. Он лежал старательно подоткнувшись, чтоб не дуло от балконной двери. Сквозь плохо вымытые двойные стёкла, прихваченные по углам изморозью, падал на его кровать скудный свет зимнего утра, и Гришка ещё долго крутил стриженой головой, стряхивая ночную дремоту.
А тётя Настя уже сновала между кроватями и каждому бросала задорное, весёлое словечко:
— Ты что это, Сева, глазки заспал — сон-батюшка, лень-матушка… А Гриша, смотри, раскинулся себе, ну прям китайский богдыхан…
У тёти Насти с полуслова видно, что у неё на сердце. Бывает, хмурится, гремит щёткой, по рукам смажет ни за что — лучше её не трогать. А хороша так хороша, сыпет шутками, прибаутками и только что в пляс не идёт. Но стоит Евгении Францевне её зацепить («Сколько раз вам говорить, Настя, протрите плинтуса хлоркой»), как она помрачнеет, надуется, и тут заговорить с ней — всё равно что горящую спичку языком лизнуть.
В добром расположении духа тётя Настя доверчива и любит порассказать о себе, о старшей дочери Майке, о сыне Лёнечке, о муже, которого проводила на фронт, и вот четыре месяца нету писем. «Да когда им писать? Так и воевать будет некогда. Сводку слыхали? Затяжные кровопролитные бои…» А в другую, надсадную минуту: «Будто полчаса не найдёт, паразит, слово икономит. Чего мне надо? „Жив, здоров“». Дурные мысли она от себя гонит.
Больше всего жалеет тётя Настя, что не кончила школу второй ступени. «Учитесь, ребятки. Вот я немного недоучилась, а по степени понимания вполне могла фельдшерицей стать. Ну, потом замуж вышла, то да сё, детишкам на молочишко, и пошла в санитарки…»
Сейчас она у постели Поливанова и его добродушно жучит:
— Ты что это, Игорёк, растрепался весь? Евгения Францевна заявится, по головке не погладит… А Костя, никак, ещё третий сон досматривает. Эй, вставай, мужичок, ведь работать пора. Неча бока отлёживать… Утром вчера проснулась, снегом крыльцо завалило, дверь не откроешь. Я Лёнечку послала с лопатой отгребать, а сама плиту растапливать стала, буряки варить к завтраку. А Лёнечка не идёт и не идёт. Зову, дверь приоткрыла, вроде нет никого, вижу, над сугробом кончик шапки болтается, а он с лопатой в сугроб провалился, засыпало всего.
Рассказывая, тётя Настя подошла к Ганшину, чтобы взять утку, поправила свесившееся одеяло и вдруг заметила, что он развязан.
— Эт-то что за чудо-юдо? — запела она с деланным возмущением. — Почему вытяжение сорвано? Ну, задаст тебе Евгения Францевна перцу.
— Тётя Настя, подвяжите. — Ганшин смотрел на неё умоляюще. — Я не знаю, как оно слезло.
Поправить вытяжение тётя Настя не успела. В коридоре послышались крепкие, громкие шаги, и в палату вошла, держа стакан с градусниками, Евгения Францевна. Градусники плавали серебряными хвостиками в спирту. Тётя Настя наклонилась, подхватила утки и загромыхала прочь. А Евгения Францевна, переходя от кровати к кровати, рассовывала градусники, предварительно протерев ваткой их кончики.
— Термометр следует держать внимательно, — сказала она, сжав губы в бледную нитку, — а кто не будет держать как следует, тот, как говорится, пусть пеняет на себя.
Евгения Францевна всегда говорила вещи само собой разумеющиеся. Но Ганшин слушал её, угодливо заглядывая в глаза, и кивал. «Кажется, пронесло», — с облегчением подумал он, когда Евга вышла. Ганшин даже решил, что постарается вести себя сегодня тише воды, ниже травы. Ведь Изабелла обещала вчера, что принесёт книги и первому даст выбирать тому, кто не имел за последние дни ни одного замечания. Ожидался «Таинственный остров», и Ганшину хотелось его захватить.
Между тем Евгения Францевна вернулась с температурным листом. Она подошла к постели Поливанова, вытянула градусник у него из-под мышки и сурово изучила ртутный столбик. Потом стряхнула и отметила температуру на листе. У всех сегодня была нормальная, только у Жабы 37 и 2, но у него почему-то всегда такая.
— А сколько у Севы? — благодушно спросила Евгения Францевна, повернувшись к Ганшину.
Она взяла у него градусник, наклонилась к свету, и вдруг лицо её изменилось. Ганшина проколол негодующий взгляд из-под очков. Красная, с толстым обручальным кольцом рука резко встряхнула термометр, и он снова оказался у него под мышкой. Только тут она сочла возможным объясниться.
— Ты как держал? — спросила она негромко и ещё плотнее сжала губы.
«Начинается», — подумал Ганшин.
— Обычно держал, а что?
— А то, что 34 и 8. Не может быть такой температуры у больного ребёнка, — произнесла Евгения Францевна, и её розовый мятый подбородок недобро задрожал.
Ганшин крепче зажал градусник и счёл за лучшее промолчать.
— Поступило предложение умываться и мыть руки, — весело объявила вошедшая тётя Настя. В руках у неё был большой таз и синий рябой кувшин с оббитой эмалью. Она ставила таз на край постели в головах, придерживая его одной рукой, а другой лила тонкой струйкой воду из кувшина в сложенные лодочкой ладони. Ребята ждали, когда вода уйдёт сквозь пальцы, и мокрой ладонью тёрли глаза: вот и всё умыванье.