Закрытие темы (сборник)
Шрифт:
Микитин подошёл к дому, которым интересовался завхоз. Отпугивая дурашливых мотыльков, слетевшихся на свет, постучал в окно. Отдёрнулась занавеска, и он увидел лицо женщины, но не успел рассмотреть, занавеска опять задёрнулась. Что-то задвигалось внутри дома, запередвигалось. Отворилась входная дверь, вышел завхоз Быков, позёвывая на луну.
– Ты здесь? – удивился позёвывающий Быков. – Я думал, ушёл.
– Здрасьте, ушёл! Я за тобой.
– Нет, старик, извини, я останусь.
Комиссар Микитин присвистнул: дошло наконец.
– Очень славно.
– А что? Ты думал, наверно, я за этим…
– Короче, – сказал Микитин, – мне одному или как?
– Да никак. Я ж сказал, как…
– Ну тогда счастливо.
– Нет, конечно… как… если ты хочешь, то почему же… я ей сказать могу, а то, как… что здесь… ты это, на сеновале, да? Она тебя помнит, Ангелина, ты знаешь её, ты у неё покупал это… хлеб… Хочешь, скажу. Сказать?
– А пошёл ты, Быков. – И, развернувшись, он сам пошёл – в обратную сторону.
И все пошли. А пошли вы все – все! – со своими печатями, бабами и луной! Он зашагал быстро-быстро. Птык, птык, птык, – заотзывалось на мельнице.
Витаминная и автоматизированная, мельница эта уже за спиной оставалась, когда он увидел впереди себя будто бы человека. То Илья Фомич до сих пор ещё не убрался. Он стоял на тропинке – возле всё той же калитки, какой-то неуместный такой, необязательный, не от мира, буквально, сего, как обман зрения.
– Ты меня прости, постой. Так нельзя. Я дурак старый. Погорячился. Постой. Я верю. Я…
Микитин прошёл, не задерживаясь. Он выходил на дорогу. Путь предстоял далёкий.
1985
День Любови
Последний день сентября, обещали синоптики, будет хмурым. Фронт атмосферного давления, объясняли синоптики, переместится в западную половину европейской части. В южных областях Белоруссии, на Украине, западе Центрального и Центрально-Чернозёмного районов ожидаются дожди, температура воздуха шесть-девять градусов, ветер пять-восемь метров в секунду. В восточной половине Центрального, Центрально-Чернозёмного районов, в северном Поволжье и Волго-Вятском рай…
Он дотянулся ногой до выключателя, – свет зажёгся. «Вот», – сказал Евдокимов. И на подоконнике, и на столе валялись окурки. Немытые тарелки лежали в аквариуме. Этот тридцатилитровый аквариум (огромный, тридцатилитровый! – тридцать литров на тридцать лет) подарили вчера сослуживцы. «И правильно, – сказал Евдокимов, – будем разводить рыбок». Он искал тапки, чертыхаясь, – нашёл, достал из-под дивана, надел, вышел в коридор, шаркая. Соседка проявилась между двумя вешалками.
– Уф, – испугался Евдокимов.
– Ты чего? – спросила соседка. – Ты ничего. Это я, Софья Антоновна.
Софья Антоновна застёгивала плащ на последнюю пуговицу – торопилась на службу. Она работала в поликлинике – отключала сигнализацию рано утром и открывала входные двери.
– Кстати, – сказала Софья Антоновна, – сегодня Вера, Надежда, Любовь…
«И София», – добавил про себя Евдокимов. Он мрачно поздравил:
– Поздравляю… – И отправился дальше.
Снова лежал на диване. Смотрел на потолок и видел на потолке трещину. Русло пересохшей реки в соляной пустыне. С каждым годом трещина удлинялась на несколько сантиметров. Вот и сегодня она стала длинней, чем вчера; Евдокимов, конечно, не мог различить столь малого приращения, и всё же он знал, что длиннее… «Это моя жизнь, – угрюмо думал Евдокимов, – спроецирована на потолок». Трещина была не очень прямой, но без особых изгибов.
За окном тем временем дождь моросил. Последний день сентября, обещали синоптики, будет хмурым. Евдокимов лежал на диване и вершил над собой суровый суд, спать не хотелось.
Для подводящего итоги ход мысли вполне традиционный. Плохо. Так жить нельзя. Тридцать лет – как корова языком. Половина жизни.
«В моей жизни много случайного, необязательного, непонятно какого. Жизнь могла бы сложиться иначе, будь я собранным и целеустремлённым, но я никогда не был собранным и целеустремлённым, я был другим, хотя и стремился к чему-то, непонятно к чему, а потому жизнь моя сложилась именно так, а не иначе, то есть никак не сложилась». Евдокимов жил-был.
Жил-был Евдокимов. В детстве он мечтал стать клоуном. В юности слыл неплохим рисовальщиком. Выпускал стенгазету в стройбате. Работал электриком в Русском музее. Ездил с геодезистами. Годы не первой молодости Евдокимов отдал Институту культуры. То, чему учили Евдокимова, называлось Культурно-Просветительская Работа. Он был самым старшим в группе. «Да, да, – сказал Евдокимов, – такая история».
«Осенняя скука» имела успех. Он поставил её за полтора месяца. Он сам сыграл роль помещика; на сцене ДК железнодорожников Евдокимов появлялся в широкополом халате, шлёпанцах на босу ногу и атласном ночном колпаке, сшитом для спектакля Максимовой Любой. Он получил «отлично». Председатель экзаменационной комиссии отметил музыкально-шумовое оформление спектакля и точность построения мизансцен. Евдокимова поздравили, Евдокимову пожали руку и в конечном итоге распределили Евдокимова методистом в управление кинофикации, – теперь он может доставать билеты на фестивальные фильмы.
Хорошо бы отправить ей телеграмму:
«ДОРОГАЯ ЛЮБА ПОЗДРАВЛЯЮ ДНЁМ АНГЕЛА ЕВДОКИМОВ».
С некоторых пор он сделался сентиментальным – признак возраста.
Будучи сентиментальным, он, однако, не был влюбчивым человеком. То есть случалось в жизни Евдокимова всякое (мало ли что было в жизни Евдокимова!), но то, что было, не было любовью в самом высоком значении слова, это было другое, совсем другое, потому как любовь, сказал Гегель, то-то и то-то, а что именно, лень вспоминать, но он всё равно читал серьёзные книги.
Он не был принципиальным холостяком – отнюдь! Он никогда не кичился своей независимостью. Напротив: он тосковал по сильному чувству, а ещё более – по обыкновенной привязанности. С высоты прожитых лет было хорошо видно: Евдокимов совершал в жизни ошибки, но ошибка жизни Евдокимова (подумалось вдруг) – не женился на Любе.
Подумав так, Евдокимов поднялся с дивана и заходил по комнате. Удивительная мысль пришла ему в голову; и верно: пришла – будто со стороны, будто кто-то сказал, а не он подумал. Евдокимов, сказали ему, теперь ты видишь, – и он изумился, прозрев. Люба, Любушка. Любовь. Любаша.