Замена
Шрифт:
Ассоциации немедленно потащили из памяти образы.
Буднично хлестал такой пошлый и ожидаемый дождь, прямо по ветвистому дереву черкнула трещина. Мир, лишенный своего демиурга, разваливался на куски, а у моих ног догорал пепел, и ногам было непозволительно тепло. Я видела, как стройные ряды фонарей стягивались к отдельным столбам, как мир становился сам собой…
«Не хочу вспоминтать дальше».
Я вздрогнула. Линза стекла с моего пальца и упала на стол. Она поблескивала в свете лампы – яркая и колючая, а мне было холодно
«Ты ведь понял, что убил целый мир, мсье Куарэ?»
Вторую линзу я чуть не вынула вместе с глазом.
Что с тобой, Соня? Ты ревнуешь? Боишься лишиться опоры под ногами? Потерять убийственный смысл остатков жизни? Или ты просто не можешь смотреть, как рядом, на твоих глазах кто-то проходит твой путь? С самого начала?
«Не хочу этого видеть».
Все верно. Я ставила чайник на плиту, смотрела в ослепшее окно – окно в ночь. Успешно найденная рана кровоточила от прикосновений. Странный образ усиливался тем, что меня морозило, словно от настоящей кровопотери. Я отвернулась от черного окна, в котором отражалась кухня и бледный призрак в халате, и посмотрела на полочку с чаями. Белый, зеленый, черный. В отдельных баночках – жасмин, палочки корицы, мята, бергамот. Даже базилик – его подарила мне Николь, уверенная, что чай нельзя испортить ничем.
Даже базиликом.
Я протянула руку и достала корицу. Не знаю даже почему. Просто здесь, на кухне, где даже зеркало было ненастоящим, где уже не было моих фальшивых глаз, я ощутила спасительное безразличие. Уходил во вчера странный день, уходила неясная обида, сочувствие, замешанное на страхе и раздражении.
«Я просто хочу чаю».
В комнате оказалось теплее, чем я думала, в кресле – куда мягче, чем могло бы показаться. Чашка грела руки, на кухне журчал холодильник, за стенами домика – осень. И все. Я поднесла чашку к лицу, прислушалась к тому, как звучит дыхание, ощутила, как запотевают губы и нос. Чай снова победил.
Даже притча такая была, вспомнила я. О том, как мастер чайной церемонии одержал победу над ронином. Дзэн-суть притчи, конечно же, не в чае, но, с другой стороны, слова «притча» и «дзэн» очень плохо соседствуют со словосочетанием «единственный смысл».
А вот чай… Чай однозначен.
Это сон.
В такие часы – часы здесь, минуты там – меня всегда мучает грусть. Понимать, что ты во сне – это печальное понимание. Ты смотришь фильм, сопереживая героям только в самые яркие моменты. Это, по-моему, ужасно. Я помню все, что мне снилось, четко отделяю сон от яви, и сон… Он мне безразличен. Не уверена, что права в своих сравнениях, но, наверное, как-то так относятся к клиентам проститутки.
Я лежала в кровати, смотрела сон, одновременно шла скучным коридором в этом самом сне и размышляла. Мысли тоже были никакие: как сон, как коридор, как укол. Еще было слегка интересно, почему из всех вариантов сравнения подсознание выбрало проститутку.
Двери классов хлопали, стучали, их гонял несуществующий сквозняк. Свет в окнах стоял серый, как овсянка, и такой же клейкий.
Тук. Тук. Тук-тук.
Я повернула за угол, привычно стараясь не концентрироваться на действиях: ну, надо вперед. Значит, надо.
Тук.
Коридор за углом поспешно закончился, и я даже успела понять, что просыпаюсь, и стучат не двери, а в дверь. В мою дверь.
Боль получилась оглушительная и сразу во всем теле, она пульсировала в ритме стука в дверь, в ритме сердца, в ритме сбивчивых мыслей, еще намотанных на сон.
«Ко мне некому приходить».
С этой мыслью я зажгла свет – еще один удар крови в голову – и пошла к двери, надевая очки. Серые очки, серая дигрессия безобидных стекол – это уже на уровне рефлексов: выше боли, выше памяти и уж куда выше, чем «2:15» на электронных часах.
Дверь открылась в ночной октябрь, и помимо очков стоило вспомнить о тапочках, а ночной рубашке не хватало халата поверх.
По ту сторону порога стоял Куарэ. Свет ронял на его лицо тень капюшона: есть такие легкие пайты, которые надевают под куртку. Мне такие не нравились. Пауза тянулась, я мерзла и, поначалу ошеломленная холодом, боль уверенно возмещала свое.
«Я стою перед ним в ночной рубашке. Что за глупость». Так пришло еще и раздражение.
– Витглиц, простите, пожалуйста…
«Пьян? Нет, но явно выпил».
Я ждала. Я еще долго так могу.
– Они сказали, что вы все равно не придете, и я решил… То есть, осмелился. Словом, я могу вас пригласить?
Даже не подумал уточнить, куда. Или считает, что я пойму сама насчет этих самых «них», пойму, что имеется в виду вечеринка в честь прибытия новенького. Он слишком сосредоточен на себе самом.
Ну, разумеется.
– Нет.
А он действительно расстроен, и смотрит – поразительно – до сих пор мне в глаза, а не ниже.
– Про… Простите, Витглиц.
«Нет» подействовало на Куарэ странно: примерно так, как на меня холод. Он словно впервые взглянул на часы, он смотрел на меня так, будто я переоделась в ночную рубашку прямо перед ним. В каком бы состоянии ни пришел мсье Куарэ, сейчас он стремительно становился человеком.
– Еще раз – простите меня, – покаянно произнес он. – Я сам не понимаю, что на меня нашло…
– Ничего страшного.
Неискренность в обмен на неискренность: меня крошит боль ночной побудки, а он хорошо понимает, почему пришел. Ужасающая банальность в полтретьего ночи – продрогшая, пахнущая пылью, болью и моим любопытством. Во мне зрели вопросы.
«Ты ведь не надеялась, что все закончится вместе со вчерашним днем?» — думала я. Он кивнул и повернулся, чтобы уйти назад в свой октябрь.
– Куарэ?
И снова – взгляд. Взгляд из-за плеча, из тени капюшона дурацкой пайты. Взгляд, который дал мне по крайней мере часть ответов. В принципе, я уже почти все поняла.
Но все равно:
– Зайдите, пожалуйста.
Он пил крепкий чай, украдкой косился на мои очки, на волосы (мало того что седые, еще и встрепанные). На грудь тоже косился, но мало. Впрочем, даже без наблюдения за его взглядами было очевидно, ради чего он пришел.