Заметки аполитичного
Шрифт:
Мне почему-то вспомнился эпизод, когда приходилось возвращаться с далёкого северного острова, минуя сотни километров абсолютного безлюдья, через ледяные торосы, вечные туманы Кильдинского пролива, гористое побережье Арктики, засыпанное фиолетовым снегом. И вдруг, среди этой безжизненной пустыни – посёлок Вьюжный, переливающийся цветными огнями, искрящийся жёлтыми горящими глыбами многоэтажек, зависшими над чернеющими скалами Хибин.
За долгие годы у меня выработался очень простой критерий успешности той или иной поездки, выражающийся в количестве написанных работ. Хотя в последнее время я стал дольше работать над полотном, ибо, чем больше и внимательнее вглядываешься в натуру, тем сильнее натура захватывает тебя, гипнотизирует, подчиняет себе. Как там написано у Ницше?
В Троицке я написал очень немного. Подмосковье – это, конечно, совсем не Москва, ни по характеру, ни по наружности, ни по желанию выдать себя за что-нибудь другое. Здесь можно быть деятельным, но совсем не для того придуманы эти великолепнейшие места, усыпанные санаториями и домами отдыха. И я больше бродил по заросшим берегам Десны и, подобно древнекитайским живописцам, занимался созерцанием, рисуя на свитках воображения «остриём мысли».
Кто-нибудь скажет, что такие картины рассыпаются даже от вздрагивания век или случайного соприкосновения образов. Но разве не умирают холсты и не осыпаются краски? Разница лишь в том, сколько чему отпущено и сколько людей об этом когда-нибудь позабудет. Вспомните наставление Карамзина и завораживающие узоры на поверхности воды, оставляемые игрой серебристых рыб – обманываться необходимо, пребывая в радости.
… Дома тёмной охры, дома с высокими окнами, тяжёлыми проёмами и крупным рустом первых этажей. В парадном – тусклая облезлая лампочка в потолке; стены, выкрашенные зелёной масляной краской; какие-то люки, кафель пола, зарешёченный ход в подвальное помещение…
Всякий раз, оказываясь в так называемых «сталинках», я будто бы проживаю иную жизнь или смутно припоминаю предыдущую. Мою холерическую и деятельную натуру заменяет невнятная, робкая и меланхолическая личность, склонная к бесконечной созерцательности. Начинают что-то шептать на своём скрипучем наречии дверные петли, громко ругаться рассохшиеся форточки, раскачиваемые душными сквозняками, и вести свой счёт неизвестно чему где-то капающая вода.
Здесь всё готово говорить со мной, но я ничего не понимаю в этом жалобном и многоголосом хоре. И на меня накатывается та же болезнь, которой страдал несчастный булгаковский Мастер. А мне стало особенно важно что-нибудь подсмотреть его глазами, особенно после того, как я начал иллюстрировать это своё любимое литературное произведение.
Нельзя сказать, что здесь остановилось время; время не останавливается никогда, оно стремительно бежит – стоять на месте может лишь его долгая и мучительная тень. Первый раз я навестил «нехорошую квартиру № 50» лет десять назад: я поднимался по крутым ступеням наверх, ощущая себя одновременно и буфетчиком злосчастного Варьете и экономистом-плановиком Поплавским. Было пустынно и гулко, единственным из ожидаемых звуков мог стать лязг ключей и стук поставленного на цемент пола Аннушкиного бидона. Пробивавшийся сквозь грязные стёкла солнечный свет перебирал в своих лучах серебристые пылинки, рисующие в воздухе замысловатые фигуры на фоне мутноватых окон, потерявших свою отдельность от стен, поскольку сами окна вросли потемневшими рамами в унылый тёмно-зелёный монолит и стали почти неразличимы. Лишь оконные шпингалеты несли на себе отпечаток борьбы с участью намертво увязнуть в бурой краске подоконников. Собственно, стены могли и не заметить прошедшего полувека, не будь сплошь исписаны цитатами из знаменитого романа. Да и массивная дверь 50-ой квартиры из цельного стального листа не могла быть свидетельницей пребывания здесь Воланда и его свиты, как и всех прочих героев и действующих лиц, побывавших на лестничной клетке последнего этажа.
Глядя на соседние дома в окошко, из которого в своё время вылетел «гипнозом Коровьева» Алоизий Могарыч и Николай Иванович, я думал о том, что этого романа не могло не быть, в противном случае всем нам пришлось бы состояться как-нибудь иначе и не было бы ни Патриарших, ни Воробьёвых Гор, ни Садовой, ни Малой Бронной. Не было
Да ведь и меня когда-то не занимал Булгаков, мне было интересно гонять мяч во дворе и зачитываться сказками. Правда, «я» тогда ещё не был, но мечтал им стать. Всё необходимое для этого представлялось мне белыми островами, которые ждут меня и которые мне предстоит открыть. Одним из этих островов был, несомненно, и булгаковский роман. Хорошее было время! По-правде говоря, наша душа никогда не озабочена тем, чтобы как-то состояться и никогда не примеривает на себя одежды счастливчика или неудачника – она попросту есть и единственно чем подпитывается, так это нашими чувствами. А они, в пору ранней юности, с сильным акцентом Несбывшегося, которое чаще всего окрашено в зелёные цвета надежды, дарящей нам гораздо больше, нежели всё то, что уже свершилось.
Свершившееся приходит, подобно бою Курантов в Новогоднюю ночь, лишая праздник всего его очарования и волшебства. Да, все кричат «ура», ободряют себя и других звоном бокалов и огнями фейерверков, но из души уходит волнующее состояние ожидания, которое никогда не похоже на то, что мы будем иметь впоследствии. И нас настигает растерянность и усталость, и вот мы уже почти осязаемо предчувствуем горьковатый привкус разочарования. Сожаление связывает разум, заставляя вспомнить Экклезиаста.
Но тем и хорош роман Булгакова, что он ничего не обещает, он дарит, очеловечивая даже то, что можно принять и постичь лишь при помощи умного и доброго булгаковского слова.
Булгакова невозможно читать без оглядки на свою собственную жизнь, поскольку кажется, что всё написанное касается непосредственно тебя, твоего прошлого и настоящего, предстающего не только непротиворечивым, но и исполненным сокрытого смысла и значения. Для Булгакова нет второстепенных людей, его пространство притягивает траекторию любой жизни, особенно находящейся на периферии состоятельности и успеха.
Сколько раз я открывал эту книгу и всегда находил в ней слова, адресованные исключительно мне и сказанные именно тогда, когда я более всего в них нуждался. Может быть, в этом и заключён талант писателя? Тогда любые формальные критерии не имеют никакого значения и важен лишь этот, непостижимый для аналитики путь от сердца к сердцу. Булгаков помирил меня со многим, что я не принимал и не хотел понимать. Да, мы очень часто не любим то, чего не знаем, что не вписывается в нашу картину мира, расширить которую, обычно, не имеем никакого желания. А зря. Хотя на этот счёт имеются и другие, более авторитетные, мнения.
Но вернёмся на Садовую и постараемся повторить путь какого-нибудь посыльного из театра Варьете. Увы, внутренний дворик булгаковского дома огородили чугунными решётками, а со стороны улицы, на первом этаже, открылся мемориальный музей с многочисленными любопытнейшими экспонатами, в большинстве своём являющимися предметами быта и домашней утварью того времени.
Моё появление в дверях заведения вызвало изрядный переполох у служителей, собравшихся немногочисленной стайкой в предбаннике музея. Очевидно, посетителей на данное время не планировалось, и молодые люди, исполняющие роль смотрителей, нехотя растеклись по комнатам, включая в них свет и лампы витрин.
Быть единственным визитёром всегда плохо, ещё хуже, когда твой визит случается не вовремя. Собственно, весьма сложно понять, посещается музей или нет, может статься, что это и есть штатная ситуация и более двух посетителей одновременно здесь не собирается никогда.
Год назад я потратил немало времени, дабы обнаружить литературный музей в городе Сочи, а, обнаружив, приложил исключительную настойчивость и упорство, чтобы посетить его. Зато не было никаких проблем с дельфинарием, заказником, обезьянником и прочими подобными заведениями, но это уже совершенно иная история.