Замок братьев Сенарега
Шрифт:
Мазо любовался теперь ею, совсем иною. С нахмуренным гордым челом, с глазами, сверкающими вызовом слепой судьбе.
— А то, — задорно, с затаенною лаской бросила вдруг зимовчанка, — шел бы и ты, фрязин, в степи жить, татарина злого воевать? Аль не постыло меж стен своих сидеть? Аль воле нашей не завидуешь?
— На море — тоже воля, — ответил Мазо. — Мы, генуэзцы, более мореходы. Да и что стал бы я делать здесь, у вас?
— Чем же Поле — не море! — раскинула руки Оксана. — От Дона до Каменца, чай, не ближе, чем от Каффы до Царя — города. Плавай Полем — морем нашим на лихом коне, сколь хочешь, добывай врагов арканом, и стрелой. Не понравится в ватаге — найдёшь иное дело. Захочешь — станешь лисичником, дорогие меха добывать
Оксана смутилась вдруг, нахмурилась. Еще подумает гость — в женихи его зовет.
— Дело у нас каждый по душе найдет, — закончила она строго. — Видишь сам, как много всего в степи. Только бери!
— Да все ли мое? — сказал Мазо, поднятый на ноги никогда еще не испытанным волнением. — Все ли, что захочу, в твоей степи, Оксана, может стать моим?
У девушки дрогнули губы. Глаза, сквозь навернувшиеся мгновенно слезы, просияли. Их руки встретились. Их губы встретились бы, наверно, тоже, не раздайся в этот миг за деревьями голоса возвращающихся старших.
— Саранчи, — говорил Семен, — саранчи с татарской — то стороны ныне не ждем, весна вышла не сухая. По всему видно, добрый будет год. Как, ребята, без нас не шибко скучали? — добродушно обратился он к Оксане и Мазо, не успевшим прийти в себя, тем более — смущение одолеть. — Ну, за стол в последний раз! Василий Иванович торопиться изволит.
Василь, поняв, что с Мазо, подтолкнул юношу к двери. Собираемся — прощаемся, — бросил он скороговоркой. — Загостилися и так!
Оксана проводила уезжающих до края сада. Старшие шли впереди, и Мазо, вспыхнув, почувствовал, как маленькая, плотная рука на мгновение скользнула в его ладонь.
— Привезешь лозу—то? — шепнула Оксана, в последний раз одарив юношу улыбкой, с которой он никогда уже не расставался с тех пор.
20
Обратно Днепр сам нес кожаный челн наших путников, они только помогали течению веслами. Люди на всем пути не попадались. Только раз у брода встретилась валка[42] чумаков, одна из первых, направлявшихся после весенней распутицы в Крым. Впереди двигался лучший маж[43], запряженный самолучшими серыми волами; крутые рога этих красавцев были позолочены и украшены алыми лентами — на счастье, от злого духа. На возу, в красном жупане, с длинной пищалью поперек колен, восседал сам батько — чумацкий атаман, сивоусый пан — господарь, самый старый и опытный в ватаге. Возле него с мажа горделиво озирал степь огненно — рыжий великан — петух, у чумаков несший службу вместо часов, — почти такой же большой, как на зимовнике у Семена. Василь сошел у переправы на берег, отвесил низкий поклон пану — батьке, поговорил с чумаками.
В другой раз среди чистой степи показалась стая воронов: Мазо подумал было — вещуны сопровождают орла.
— То тарпаны, — равнодушно пояснил Василь.
Стая приближалась. И внезапно, наполовину высунувшись из высокой тырсы, на них с подозрительностью уставился свирепый дикий конь. Невеликий ростом, с длинной шерстью мышиного цвета и черной гривой жеребец рыл землю копытом, глаза его полыхали огнем,
Мазо знал, такие самцы — большеголовые, плотные и крепкие — легко уводили кобыл из усадеб, даже если люди были рядом. Если даже вожделенная добыча шла в упряжи, тарпаны — самцы в дикой ярости ломали возы, рвали сбрую и уводили — таки кобылу. Эти свирепые кони ходили по Полю тысячеголовыми табунами.
Приручить их было невозможно, в неволе они гибли.
В первые дни после возвращения Мазо ходил, словно у щиколоток, незримые, его на каждом шаге приподнимали над землей волшебные крылышки Гермеса.
Мазо то мурлыкал под нос веселые итальянские песенки, то внезапно принимался распевать во все горло. Василь не спрашивал, что с ним, понимал: красавицу,
«Аморе!» — опил счастливый Мазо в открытое поле.
«Аморе!» — подбрасывал он крик души к степному ветру, несущемуся в эту пору к верховьям Днепра.
Но вот уже с неделю стал скучать. В этот день он тоже, на диво молчаливый, лежал на корме челна, наблюдая за глупой рыбьей возней. Василь с усмешкой взглянул на Мазо; юноша, однако, ответил хмурым взором: на мякине его — де не провести!
— Когда поедем? — спросил он Василя.
— Лозу—то уже припас? — осведомился наймит.
Мазо кивнул и вновь уставился в прозрачную глубину лимана.
Хорошо жилось до сих пор ему, Мазо Сенарега.
Над жизнью задумываться не приходилось. Теперь от этого никуда не сбежишь, надо обдумывать житье. Все торопило с решением Мазо, требовало ответа, — люди, события, сама жизнь.
Младший среди господ Леричей часто вспоминал родной город: высокие узкие альберго — цепляющиеся за тучи дома самых богатых и многочисленных генуэзских кассат всех этих Адорно, Фиески, Фрегозо, Дориа, Каффара, Спинола, Вольта. Толчея на улицах вокруг лавок, качающиеся в гавани мачты сотен кораблей. Многоцветная сказка витражей в соборе, к которым, вознося восторг тысяч верующих душ, взлетал торжественный хор праздничных ораторий и месс. И самое страшное, самое жгучее из оставшегося в памяти: трескучее, взметающееся выше крыш пламя костра, на котором, умирая, корчился еще. живой человек Все это было в прошлом, незабываемое, но отошедшее. Но Мазо помнил, что он сын славной Генуи, гордился этим. Гордился многими земляками, прославленными молвою мира, и еще безвестными, лучшими в мире моряками и корабелами. Цари и короли всего мира недаром великими посулами и честью приманивали его земляков — строить и оснащать флоты, обучать матросов, и патронов, водить по морям суда и целые армады, очищать воды от пиратов. Он гордился этими возлюбленными моря, смелыми рыцарями, чьим ложем была палуба талей, а местом упокоения — синие морские пучины. Все они не брезговали торговлей; но все были все — таки, более воинами, пиратами, создателями портуланов, мостовщиками великих водных путей.
Но Мазо знал также, за что генуэзцев не любили во всем мире, и более всего — в Италии. Его земляки недаром слыли кровопийцами — скупцами, грабителями и бессовестными ростовщиками. Великий Данте называл генуэзцев чужаками среди прочих итальянских общин. Петрарка остерегал: не просите у этих помощи. И были правы. Мазо знал это, хотя в Геную и не ездил давно.
Было много разных путей по жизни и для истинного генуэзца, выбор старших братьев — тому пример. Каждый из братьев, не жалея красноречия и сил, расхваливал перед Мазо избранную им дорогу, перетягивая в свою веру, внушая презрение к людям этих мест, которых звали одних — даками, других — скифами, но всех — рабами. Братьями владела уверенность в том, что обитающие в этих местах люди — дикари. Старшим братьям были смешны их речь и платье, обычаи и нравы, а вера представлялась несомненной схизмой и ересью. Для них, как тысячу лет назад — для сынов гордого Рима, здешние люди были варварами, и звали они их так же, как некогда патриции — квириты: валахов — даками, россиян — скифами, турок — сарацинами.
Мазо многое уже понял, не в пример старшим. Он знал уже, что странное для фрязина платье здешнего человека для него самого привычно и иным не мыслится; что европейские их одежда и речь для здешнего так же странны и смешны, и не смеется он над ними лишь из врожденного благородства. А уж силы, душевной силы этим людям было не занимать. Хватило бы ее Мазо, чтобы навсегда остаться среди них, в Поле жить, злого татарина воевать? Чем степи хуже моря? Чем воля да сеча в Поле хуже сидения в Леричах, среди глухих стен?