Замошье
Шрифт:
После работы отправился к Любахе — шалой бабенке, известной всему району, и на полный аванс купил литровую бутыль самогона. У Любахи можно было бы на ночь остаться, как случалось прежде, но Василию стало противно. Стара Любаха, на десять лет старше его, и воняет от нее кислятиной. Забрал бутылку и пошел домой. Совхозная развозка уже уехала, пришлось переться из усадьбы пешком. Дорогой несколько раз прикладывался к бутылке, дома еще раз приложился для храбрости, пригладил пятерней волосы и пошел к соседям знакомиться.
Дачница стирала белье
— Здравствуйте, — сказал Василий. — Я тут шел мимо и решил зайти. Я сосед ваш буду.
— Да, я знаю, — ответила женщина.
Василий присел на край скамейки. Плохая была скамейка, хлипкая. Закурил. Потом спохватился:
— Это ничего, что я курю?
— Нет, нет, курите.
— Напугал вас давеча, — начал разговор Василий. — Вы меня не бойтесь, я сам всех боюсь, и вас тоже.
— Нас-то зачем бояться? — женщина уже успокоилась, но говорила нарочито громко, чтобы услышали, наконец, в доме.
— Я в совхозе работаю, на хлебе, — говорил Василий. — Зарабатываю хорошо. Могу и больше, но не хочу ломаться. Телевизор купил цветной, Василий вдруг испугался, что его уличат во вранье, и добавил: — Как антенну поставлю, приходите смотреть. Ни у кого в деревне цветного нет.
— Спасибо. Только нам в городе телевизор житья не дает.
— А вы здесь отдыхаете…
— Да, в отпуске.
— Большой отпуск?
— Сорок восемь дней.
Василий присвистнул.
— Это кому же столько дают?
— Учителям.
— И муж тоже?
— И муж.
Василий прикурил от окурка вторую папиросу. Учительница, значит. Он посмотрел на пухлые руки соседки, перебиравшие в тазике детские одежки. Сам бы и не догадался. Культурная, значит. А он-то разлетелся…
Из дома вышел муж, тоже поздоровался, присел на другой конец скамьи.
— Поговорить зашел, по соседски, — сообщил Василий.
Дачник вопросительно посмотрел на него.
— Вот вы ходите, — продолжал Василий, — знать меня не хотите…
— Почему же, мы со всеми здороваемся.
— Это вы так, а я по человечеству. Я такой, прогоните, уйду и не подойду больше никогда…
— Разве вас гонят? — сказала женщина.
Василий, не докурив, смял папиросину, достал новую.
— Я ведь тутошний, — сказал он, забыв, о чем говорил только что, вот вы уедете, а я останусь. Если что надо достать или привезти, то я запросто, вы только скажите.
— Спасибо.
— На всю деревню только я, да нюркин Иван. Но Иван ничего делать не станет, не надейтесь. А я могу!.. Все!.. И если меня кто обидит, я тоже никогда не прощу. Ничего не скажу, но не прощу. Я тут остаюсь в деревне единственный. Меня уважать надо, а то я и поджечь могу…
Сказал и сам испугался своих слов, поняв, что не туда завел пьяный язык. А дачник словно не обратил внимания. Пожал плечами, спокойно спросил:
— За что же нас жечь? Мы, кажется, никому зла не сделали.
Василий встал,
— Пойду я, — сказал он, — у меня еще дела по хозяйству. А вы, когда надо, сразу мне говорите, я помогу.
Войдя в дом, Василий зажег свет и обвел взглядом большую комнату, ту, в которой жил. Дощатый стол, рядом одинокая табуретка, тюфяк с сеном на кровати, вот и вся обстановка. Даже простыней нет, а он — гостей звать! Да какие там простыни, веника в доме и то нет… Василий, шаркая по полу стоптанными кирзачами, принялся сгонять в угол, валяющиеся всюду окурки. Но тут же остановился, пораженный простой мыслью: а ведь позови он сейчас соседей в дом, они бы не пришли. Мужик, может, и зашел бы из приличия, а она — нет.
— Культурные!.. — пробурчал он, косо сел за стол и потянулся за бутылкой.
К декабрю работы на току закончились, и Василия отправили сначала в отпуск, а потом в отгулы, которых он много заработал в пору сенокоса. Свободное время Василий сидел дома. Скучал. От тоски даже пробовал искать баб-машин клад: рылся на чердаке, ковырял землю в пустом подполе. Ничего не нашел. Потом съездил в Доншину, постоял возле винного. Водку давали по талонам, а свои талоны он пропил давным-давно. Вернулся домой ни с чем.
И дом уже не радовал Василия. Неуютен был и гадок, весь провонял грязным бельем и табачной копотью. Главное же, не принес ни уважения, ни счастья. Тысячу раз прав был Селеха. Лучше без дома, да на людях. Как когда-то: он стоит среди клуба, а парни, теперь уж почти все разъехавшиеся в Дно, Псков, а то и в Ленинград, толпятся вокруг, уважительно задают один и тот же вопрос:
— У тебя чо, верно трактор в бочажине утоп?
А он отвечает, сплевывая на пол:
— Спрашиваешь тоже…
Знала бригадирша, чем достать его. Упекла в гнилое Замошье. И не в деревню даже, а на выселки. Где тут деревня?
Василий вышел из дому. Вроде не поздний час, а на улице темень и тихо как на кладбище. Спят старухи. Им теперь до самой могилы больше делать нечего.
На огороде в рассеянном свете, пробивающемся через застрехи, шевельнулась тень, красными искрами мелькнули глаза. Никак, волк? К самому дому вышел, не боится. Василий попятился к дверям. Тень пропала. На том конце деревни смертно затосковал, заливаясь, Рыжок — ванькин пес. Господи, далеко как! Сквозь ветви облетевших слив смутно угадывается фешин дом. Давно уж заперт, уехал дачник, сейчас, небось, в городской квартире с женой жирует… А дальше одна пустошь за другой, камни да одинокие старые ивы, когда-то посаженные у окон. За ними опять заколоченные дома с завьюжинами снега вдоль стен. Лишь затем настин дом — и снова пустыри. Дом Маши-хромоножки, панькина изба — редкие с промежутками островки тепла, и в каждом одинокий человек среди четырех стен. А самый одинокий, последний человек — он. За ним только лес и мох, ветер метет снежную крупку по натянутой простыне болота, и волки выходят к дому, словно здесь никогда не было людей.