Замужество Татьяны Беловой
Шрифт:
Отец обычно слушал мать молча, иногда согласно кивал. Если она хотела знать его мнение, то вопросительно замолкала. Часто он не отвечал, и мы уже знали, что он не согласен, обдумает и сделает как-нибудь по-другому. Если же он соглашался, то негромко басил свое обычное:
— Ну что ж, три-четыре…
Очень редко одобрительно и так же кратко говорил:
— Голова, мать, три-четыре! И она радостно улыбалась.
Потом отец отваливался широкими плечами на спинку скрипевшей под ним лавки и неторопливо закуривал, удовлетворенно прикрывая глаза. Мама поспешно вскакивала и начинала убирать со стола. А мы со Светкой уже нетерпеливо переминались у дверей. Наконец отец вставал, и мы все четверо шли во двор.
Всегда приятно было смотреть, как споро, ловко, без суеты работали
Оба в рабочих фартуках, большие и сильные, они точно играли. Мать замешивала и подавала раствор, отец подхватывал рукой кирпич, деревянной ручкой скребка — одним ловким и несильным толчком — укладывал его точно на место, снимал лишний раствор, брал следующий кирпич. Или, склонившись над шестиметровым бревном, он приёмистыми взмахами обтесывал его, и желто-розовая стружка шла тонкой и ровной. Потом взглядывал на мать, и они брали бревно за концы, натужась так, что багровели лица, поднимали его, укладывали на сруб. Даже сами пилили бревна на доски. Отец стоял на высоких козлах, мать — внизу, и длинная пила, поблескивая в лучах вечернего солнца, мерно и весело пела, сея мелкую пыль опилок. В движениях их было что-то завораживающее, на их работу часто приходили полюбоваться соседи. Толстый, страдавший одышкой дядя Сима, отдуваясь и свистя, восторженно бормотал:
— Вот работнички!.. Все бы так работали!..
Отец и мать не отвечали, и лица их, раскрасневшиеся здоровым румянцем, были по-деловому отсутствующими, только глаза сияли горячо и удовлетворенно. А нас со Светкой охватывало радостное возбуждение, гордость за родителей, мы тоже просили дать нам работу, убирали двор, складывали кирпичи, доски. Мать улыбалась нам, отец изредка одобрительно басил:
— Молодцы, девчатки, три-четыре!
А уже в темноте, после чая, отец с матерью садились на крыльцо нашего домика; отец курил, мать негромко пела, прижимаясь щекой к его плечу. Мы со Светкой лежали в постели — спали тогда в одной кровати, в домике было тесно — и, затаив дыхание, все еще радостно-возбужденные и усталые, слушали песню матери, гордясь ею и отцом.
В детстве моя жизнь четко определялась временами года. Зимой, по возвращении из школы, — дела по хозяйству, уроки, катание на лыжах. Ранней весной — работа на огороде, летом — дачники, купание, лес, продажа на рынке молока и овощей, осенью — уборка огорода.
Но самым интересным и веселым временем было лето. Особенно потому, что в нашем доме, появлялись дачники. Сразу несколько семей.
Снимать дачу чаще приезжали в воскресенье. Водила их по дому мать, отец всегда что-нибудь делал по хозяйству, редко и зорко поглядывал на приехавших. Мать никогда не торговалась, ничем не хвасталась. Красивая, статная, с косой, уложенной венчиком на голове, в нарядном платье, она молча водила дачников по дому. И эта ее спокойная, неторопливая уверенность, деловитость отца нравились всем, внушали невольное уважение. Если приехавшие говорили, что дорого, мать только пожимала плечами, давая понять, что разговор окончен и торговаться бессмысленно. Тогда они или соглашались, или уходили. Если соглашались, мать вела их к отцу, знакомила. Он обтирал тряпкой руки, неспешно здоровался, приглашал присесть, закурить. И тоже по-мужицки терпеливо молчал, зная, что приехавшие выговорятся сами. И действительно, из их слов постепенно становилось ясным, что они за люди. Тогда отец, если он был согласен, коротко говорил: — Ну что ж, живите-отдыхайте, три-четыре… — И впечатление было такое, что это мама все решила и именно она сдала им дачу.
Если же отцу что-нибудь не нравилось в приехавших, он под тем или иным предлогом откладывал решение, а когда дачники возвращались, мама отказывала им.
Дачники с детьми редко приезжали к нам на лето второй раз: у нас было очень строго. Весь участок был занят овощами, ягодами, цветами. Во дворе всегда что-нибудь строилось: побегать и поиграть детям было негде. Если же мяч залетал на грядки, мама строго предупреждала дачников, чтобы они следили за детьми.
У моих родителей было несколько принципов, очень простых, но следовали они им с
Гости у нас бывали всегда одни и те же. Приходил дядя Сима со своей женой Пелагеей Васильевной, такой же толстой и некрасивой. Они много ели и пили, непрерывно восхищались моими родителями, Приезжал товарищ отца по работе, сухонький старичок, вдовец Егор Дмитрич, остроглазый и желчный. С завода бывали еще мастер Киселев с женой, оба молодые, веселые, и начальник участка Строгов, всегда почему-то один.
Родственников в городе у нас не было, они жили где-то в Белоруссии, в деревне, я никого из них так и не видела. Переписывались с ними мои родители редко, одно-два письма в год. Да однажды еще отец ездил в деревню на похороны своей матери.
Когда у нас бывали гости, мы со Светкой сидели за столом рядом с мамой, у дверей, а отец — во главе, у другого края стола. Мама то и дело выбегала за чем-нибудь, настойчиво потчевала гостей. Отец молча наливал и наливал рюмки. И странно было видеть их обоих, одетых во все праздничное, необычных. Киселев и его жена, белокурые, румяные и голубоглазые, — они всегда привозили нам со Светкой какие-нибудь подарки, — начинали весело и беззлобно подсмеиваться над родителями. Киселев поднимал рюмку и торжественно говорил:
— За самое крепкое хозяйство на земле — ферму Беловых.
Жена подхватывала:
— За рабочие руки, трудовой пот и разумное накопительство!
— Завидует молодежь! — ухмылялся красным лицом дядя Сима.
Отец и мать отмалчивались, точно не слышали или не принимали всерьез этих слов. По лицу Строгова было видно, что он одобряет отца с матерью, Егор Дмитрич непонятно улыбался.
Много выпивали, и очень скоро за столом становилось шумно и весело. Потом Киселев первым начинал разговоры о заводе. И в словах его опять проскальзывала легкая усмешка. — Я, конечно, понимаю, — говорил он, — что расточники высокой марки необходимы, но рабочий-умелец тем и славится, что работает не только для себя.
— Если хорошо для себя, значит, и для других хорошо, — негромко вставлял Егор Дмитрич. — Диалектика.
Отец по-прежнему молчал, Строгов говорил примирительно Киселеву:
— В гости, Миша, пришел и хозяев же критикуешь? — И оборачивался к маме: — Вот она, молодежь, Анна Ефимовна…
Мама извиняюще улыбалась: «Ну, что вы, стоит ли обращать внимание…» А дядя Сима сипел:
— Вот именно!
Однажды сильно подвыпивший Киселев откровенно сказал отцу:
— Не так ты живешь, Петр Гаврилыч! Ты не сердись, от твоих рук, знаешь, какая польза людям была бы, а ты свою силу только на семейную ячейку тратишь!
— Эх, малец! — сказал ему Егор Дмитрич. — Вот ты говоришь, Петька отгородился. Да мы ведь другое поколение, чуешь? Ему девок надо на ноги поставить или нет?..
— Не о том я говорю! — досадливо перебил его Киселев.
— Не петушись, Миша, — остановил его Строгов. — Жизнь словами не переделаешь, на это не одно десятилетие требуется.
Отец — я никогда не видела его пьяным — поерзал на стуле и негромко произнес:
— Я тебя, Михаил Михалыч, уважаю, три-четыре… Только я смотрю на жизнь с одной горушки, а ты — с другой. Мне в жизни никто ничего не давал, я с мальчишек все этими руками взял! — И он протянул над столом свои большие мозолистые руки, почерненные железом. — А что я живу один на один с собой да вот с ними, — он кивнул на нас с матерью, — так меня таким жизнь сделала, три-четыре… Я, ты знаешь, ни копейки чужого не взял. Киселев повернулся к жене: