Западня для Золушки
Шрифт:
— Что мне делали?
— Здесь? Красивый носик, мумия.
— А раньше?
— Это уже не имеет значения, раз вы здесь. Ваше счастье, что вам двадцать лет.
— Почему мне не дают ни с кем видеться? Я уверена: стоит мне увидеть отца или кого-нибудь другого, кого я знала, как в голове у меня все высветится, как при ударе молнии.
— У вас чутье на слова, малышка. Нам хватило забот уже с тем ударом, что действительно пришелся вам по голове. Чем меньше вы будете получать их теперь, тем лучше будет для вас.
Улыбнувшись, он медленно протянул руку к моему плечу, на миг легонько коснулся его.
— Не
Большим и указательными пальцами он показал мне, до чего она крохотная. Он улыбнулся и поднялся медленно, рассчитанным движением, чтобы у меня не заболели глаза.
— Будьте умницей, мумия.
Наступило время, когда я стала умницей настолько, чтобы меня перестали трижды в день оглушать пилюлей, растворенной в бульоне. Это произошло в конце сентября, спустя примерно три месяца после пожара. Я могла притворяться спящей и давать памяти вволю биться о прутья своей клетки.
Были там залитые солнцем улицы, пальмы у моря, школа, класс, учительница со стянутыми в узел волосами, красный шерстяной купальник, освещенные гирляндами фонариков ночи, военные духовые оркестры, шоколадка, которую протягивает американский солдат, — и все, провал.
А потом — ослепительный режущий белый свет, руки медсестры, лицо доктора Дулена.
Иногда передо мной очень отчетливо — с резкой, пугающей отчетливостью — возникали ручищи мясника с толстыми и вместе с тем ловкими пальцами, одутловатое мужское лицо, наголо обритая голова. То были руки, лицо и голова доктора Шавереса, виденные мною меж двумя отключками, между двумя комами. Воспоминание, которое я относила на июль, когда он привез меня в этот белый, равнодушный, непонятный мир. Лежа с закрытыми глазами и ощущая, как ноет затылок, я производила подсчеты. Цифры выстраивались передо мной словно на аспидной доске. Мне двадцать лет. Американские солдаты, по словам доктора Дулена, раздавали девочкам шоколад году в сорок четвертом, сорок пятом. Мои воспоминания не шли дальше пяти-шести лет со дня моего рождения. Пятнадцать лет как ластиком стерло.
Я привязалась к именам собственным, потому что эти слова ничего не вызывали в памяти, не были ни с чем связаны в этой новой жизни, которую меня вынуждали вести. Жорж Изоля, мой отец. Флоренция, Рим, Неаполь. Лек, мыс Кадэ. Все было напрасно, и впоследствии от доктора Дулена я узнала, что билась о глухую стену.
— Говорил же я вам: спокойно, мумия. Если имя отца вам ни о чем не говорит, это значит, что вы забыли отца вместе со всем прочим. Его имя ни при чем.
— Но когда я произношу «река» или «лисица», я знаю, о чем идет речь. Разве после пожара я видела реку, лисицу?
— Послушайте, птенчик, когда вы достаточно поправитесь, мы с вами подробно обо всем этом поговорим, я вам обещаю. А пока я хотел бы, чтобы вы были умницей. Уясните себе только одно: то, что с вами сейчас происходит, — это вполне определенный, хорошо изученный, я рискнул бы даже сказать, нормальный процесс. Каждое утро я вижу десятерых стариков, которые не получали ударов по голове и тем не менее пребывают в таком же состоянии. Пять-шесть лет — таков в среднем предельный возраст их воспоминаний. Свою школьную учительницу они помнят, а детей и внуков — нет. Но это нисколько не мешает им играть в карты. Они забыли почти все, но как играть в белот и как скручивать сигареты — помнят. Уж так оно есть. Вы нас здорово озадачили своей амнезией сродни старческой. Будь вам сто лет, я бы сказал вам «будьте здоровы» и распростился со всякой надеждой на то, что к вам вернется память. Но вам всего двадцать. Нет ни одного шанса из миллиона за то, чтобы вы остались такой, какая вы сейчас. Понимаете?
— Когда я смогу увидеть отца?
— Скоро. Через несколько дней с вас снимут эту средневековую штуковину, которая у вас на лице. Вот тогда и посмотрим.
— Я хотела бы знать, что со мной произошло.
— Попозже, мумия. Есть вещи, в которых я хотел бы быть уверен, а если я задержусь тут слишком надолго, вы устанете. Итак, номер вашей машины?
— 66.43.13 ТТХ.
— Вы специально называете его в обратном порядке?
— Да, специально! Хватит с меня! Я хочу пошевелить пальцами! Хочу увидеть отца! Хочу выйти отсюда! Вы каждый день заставляете меня повторять всякую ерунду! С меня хватит!
— Ну-ну, мумия.
— Не называйте меня так!
— Прошу вас, успокойтесь.
Я подняла руку — огромный гипсовый кулак. (Впоследствии этот вечер называли «вечером приступа».) Пришла медсестра. Мне снова привязали руки. Доктор Дулен стоял у стены напротив меня и не отрывал от меня взгляда, полного смирения и горечи.
Я вопила не переставая, сама не зная, на кого злюсь: на него или на себя. Мне сделали укол. Ко мне в палату пришли другие врачи и медсестры. Думаю, в тот вечер я впервые по-настоящему задумалась о своей внешности. Мне казалась, что я вижу себя со стороны, глазами персонала, как если бы я раздваивалась в этой белой комнате, в этой белой кровати. Нечто бесформенное, с тремя дырками, безобразное, постыдное, орущее. Я орала от ужаса.
В один из последующих дней ко мне пришел доктор Динн и заговорил со мной, как с пятилетней девчонкой, чересчур избалованной и проказливой, которую следует оградить от самой себя.
— Если вы будете продолжать выкидывать подобные номера, то я не отвечаю за то, что мы обнаружим у вас под повязками. Пеняйте тогда на себя.
Доктор Дулен не показывался больше недели, хотя я все время настаивала, чтобы он пришел. Медсестра, которой, должно быть, хорошенько влетело после моего «приступа», отвечала мне с большой неохотой. Она отвязывала мне руки на два часа в день и эти два часа не сводила с меня подозрительного и хмурого взгляда.
— Это вы наблюдаете за мной по ночам?
— Нет.
— А кто?
— Другая.
— Я хочу увидеть отца.
— Вы еще не в состоянии.
— Я хочу увидеть доктора Дулена.
— Доктор Динн против.
— Скажите мне что-нибудь.
— Что?
— Да что угодно. Поговорите со мной.
— Это запрещено.
Я смотрела на ее крупные руки, находя их красивыми и умиротворяющими. В конце концов она почувствовала мой взгляд и смутилась.
— Перестаньте за мной наблюдать.