Западня
Шрифт:
Климченко удобнее расставил возле табуретки свои ноги, слегка наклонился, чтобы ловчее было прыгнуть – одной рукой он намеревался столкнуть сумку, другой – схватить список.
Чернов тем временем выложил на стол две солдатские вилки, склепанные вместе с ложками, и снова запустил руку в ящик.
Климченко подвинул на полу ногу, пригнулся всем телом – и прыгнул... Правой рукой он довольно ловко откинул в сторону сумку, левой, сбросив колбасу, схватил сложенный вчетверо листок бумаги. Чернов недоумевающе вскинул голову и почему-то вместо того, чтобы ринуться на него, схватил
Не догадываясь о причине этого смеха, но инстинктивно почувствовав неудачу, Климченко обернулся и, мучительно заломив брови, взглянул на Чернова. Тот вдруг оборвал смех, лицо его сразу одеревенело. Он сунул руку в карман брюк и почти под самым носом Климченко мотнул в воздухе листком бумаги:
– Видал?
Список личного состава взвода был в руках врага.
Чернов аккуратно засунул бумажку в нагрудный карман, старательно застегнул пуговицу и сделал шаг к пленному. В его расширенных глазах вспыхнула и погасла дикая нечеловеческая злоба.
– Скотина, кого обмануть вздумал?!
Бешеный удар в левую щеку, в правую, удар в подбородок (кажется, хрустнула челюсть), звон, треск в ушах, сноп искр из глаз... Климченко откинулся к стене и, напрасно пытаясь прикрыться руками, быстро сползал на пол. Тело помимо его воли стремилось сжаться, свернуться в малюсенький, тугой комок, чтобы как-нибудь выдержать безжалостные удары – в голову, в лицо, живот, в грудь... Чернов бил яростно и молча, как можно бить только за личную обиду, за собственные неудачи, за непоправимой зло в жизни, вымещая все на одном человеке.
Вскоре у Климченко перехватило дыхание, и он захлебнулся тягучей, вдруг поглотившей все ощущения мутью.
Он снова очнулся, как и там, в траншее, от нестерпимой, судорожной стужи.
Память его с необыкновенной ясностью воспроизвела последние минуты сознания. На этот раз он хорошо помнил, что с ним произошло, только не знал, сколько прошло с тех пор времени и где он лежал. Вокруг было темно. Когда он повернулся огромным усилием больного, разбитого тела, то увидел сбоку окошко – крохотные светловатые квадратики размером не более спичечной коробки. Он оперся руками о пол – ладони ощутили шершавое железо обшивки. Догадался, что лежит в машине. Тело его так дрожало от холода, что он едва совладал с этой дрожью, пересиливая непрерывные мучительные судороги.
Климченко сел, сжавшись, подвинулся к стене. Железо обшивки, прогнувшись, брякнуло, и тогда он понял, что его заперли, видимо, для того, чтобы куда-то отвезти. «Хотя почему куда-то?» – невесело усмехнулся он. После того что произошло там, в землянке, выкручиваться ему уже больше, видно, не придется. «Вот сволочи! Надо же было так перехитрить! Взяли, как щуренка на блесну. Вот тебе и доблесть, дурень набитый!» – ругал себя Климченко, прижав к груди колени и локти, все еще не в силах унять дрожь. Лицо его, казалось, было сплошным струпом, шатались под языком коренные зубы, левый глаз едва раскрывался – заплыл опухолью. Болела челюсть под ухом, к ней невозможно было прикоснуться.
«Видно, кулачных дел мастер „землячок“ проклятый! – с ненавистью вспомнил он Чернова. – А как подъезжал! Как мягко стлал, чуть даже коньяку не выпили. Вот тебе и „соотечественник“!»
Вокруг стояла сонная, глухая тишина. Где-то в стороне, по-видимому, на дороге, прогудела машина, с передовой донеслось несколько далеких, ворчливых пулеметных очередей. После всего, что с ним стряслось, лейтенант ждал уже самого худшего – конца, подготовил себя к нему и хотел только, чтобы он наступил по возможности быстрее и без особых страданий.
«Ну вот и все!» – думал он. Сколько раз на войне смерть обходила его стороной, даже тогда, когда надежды на жизнь уже не оставалось, когда обычная солдатская гибель в бою казалась избавлением. Это постепенно приучило лейтенанта к подсознательной надежде на то, что самое ужасное минует его, что он уцелеет. Отчасти помогало: он переставал остерегаться, заботиться о себе, больше думал о людях, о деле. Так было в каждом бою, в каждой самой безнадежной ситуации. Но вот, кажется, настигла костлявая и его.
Отдавшись наплыву своих горестных мыслей, он не сразу обратил внимание на новые звуки, что родились в дремотной тишине ночи. Сначала лейтенанту показалось, что это был разговор где-то там, на дороге, затем он почувствовал в этом разговоре что-то совсем не немецкое и как будто даже знакомое. Это сразу взволновало. Климченко вытянул шею, вслушался: показалось, словно где-то далеко-далеко говорят по радио. Так когда-то до войны было у них в лагерях, когда под выходной день он, тогдашний красноармеец пулеметной роты, стоял часовым на самом дальнем посту – у склада ГСМ [горюче-смазочные материалы], а в столовой «крутили» картину.
Далекие, едва доносившиеся из темноты звуки человеческой речи пробивались в кузов машины. Климченко затаил дыхание, вслушался и вдруг съежился в ужасе от страшной догадки.
Далеко, на передовой, звучал динамик.
Опираясь руками о настывшее железо пола, Климченко рванулся к двери. Тупая, неимоверная боль в боку сразу заставила его остановиться, но он все же дополз до тусклой щели в пороге и замер. Динамик звучал с переменной громкостью, то затухая, то вдруг отчетливо донося слова. Что они были русскими, лейтенант не сомневался, хотя и не сразу улавливал смысл сказанного. Он снова затаил дыхание и тогда услышал:
– ...красноармеец Круглов, младший сержант Агапитин, ефрейтор Телушкин...
Они перечисляли фамилии его автоматчиков.
Больше он не слышал уже ничего. Он вскочил на колени, вскинув над головой руки, ударил ими в дверь. Железо громко брякнуло, и он изо всей силы начал молотить по нему кулаками.
– Вы, сволочи, что вы делаете? Фашисты! Что делаете! Откройте! Откройте немедленно! Откройте! – истошно кричал он.
Но за дверью было по-прежнему тихо, никто не отозвался, казалось, никто его тут и не слышит.