Западный канон(Книги и школа всех времен)
Шрифт:
Когда Шекспир сделался Шекспиром? Какие пьесы каноничны с самого начала? К 1592 году, когда Шекспиру исполнилось двадцать восемь лет, он написал три части «Генриха VI» и его продолжение, «Ричард III», а также «Комедию ошибок». «Тит Андроник», «Укрощение строптивой» и «Два веронца» написаны не более чем годом позже. Его первое абсолютное достижение — потрясающая пьеса «Бесплодные усилия любви», написанная, вероятно, в 1594 году. Марло, полугодом старше Шекспира, был убит в таверне 30 мая 1593 года в возрасте двадцати девяти лет. Умри Шекспир в этом возрасте, сравнение с Марло было бы отнюдь не в его пользу. «Мальтийский еврей», две части «Тамерлана» и «Эдуард II», даже фрагментарная «Трагическая история доктора Фауста» — достижения куда существеннее тех, что были на счету Шекспира до «Бесплодных усилий любви». В течение пяти лет после смерти Марло Шекспир обошел своего предшественника и соперника благодаря великолепной череде пьес — «Сну в летнюю ночь», «Венецианскому купцу» и двум частям «Короля Генриха IV». Основа, Шейлок и Фальстаф — вкупе с Фоконбриджем из «Короля Иоанна» и Меркуцио из «Ромео и Джульетты» — это новый вид сценического характера, бесконечно далеко отстоящий от пределов таланта и интересов Марло. Что бы ни говорили формалисты, эти пятеро выходят из своих пьес в область того, что Энтони Наттол [58] верно называет «новым мимесисом».
58
Энтони
За тринадцать-четырнадцать лет после создания Фальстафа возникает достойная его компания: Розалинда, Гамлет, Отелло, Яго, Лир, Эдмунд, Макбет, Клеопатра, Антоний, Кориолан, Тимон, Имогена и многие другие. В 1598 году Шекспир помазан на служение, и Фальстаф — ангел, засвидетельствовавший помазание. Ни один писатель не располагает такими богатствами языка, как Шекспир: в «Бесплодных усилиях любви» они столь изобильны, что возникает такое ощущение, будто не один предел языка достигнут там в первый и последний раз. Впрочем, самобытность Шекспира выражается в первую очередь в том, как он изображает характер: Основа — победа без радости; Шейлок — неизменно двусмысленная проблема, стоящая перед каждым из нас; но сэр Джон Фальстаф столь самобытен и столь подавляющ, что меняет самое представление о том, что такое человек, сделанный из слов [59] .
59
Блум отсылает к названию стихотворения У. Стивенса «Men Made Out of Words» (в пер. А. Ждановой — «Люди из слов»).
В случае с Фальстафом Шекспир по-настоящему обязан в литературном отношении лишь единожды — и отнюдь не Марло, не Пороку из средневековых моралите и не хвастливому воину из античных комедий, но своему подлинному — иными словами, наиболее «глубинному» — предшественнику: Чосеру, автору «Кентерберийских рассказов». Есть непрочная, но живая связь между Фальстафом и столь же возмутительной Алисон, Батской ткачихой, куда более достойной того, чтобы миловаться с сэром Джоном Фальстафом, чем Доль Тершит или Мистрис Куикли. Батская ткачиха укатала пятерых мужей, но кто может укатать Фальстафа? В связи с Фальстафом исследователи отмечали любопытные полуаллюзии к Чосеру: в начале пьесы сэра Джона тоже видят на дороге в Кентербери [60] , и они с Алисон иронически обыгрывают стих из Первого послания коринфянам, в котором апостол Павел вменяет верующим в Христа не отступаться от своего призвания [61] . Батская ткачиха заявляет о своем призвании к супружеству: «Какою было господу угодно / Меня создать, такой и остаюсь; / Прослыть же совершенной я не тщусь» [62] .
60
Имеется в виду ограбление, в котором участвует Фальстаф.
61
Ср.: «Каждый оставайся в том звании, в котором призван» (1-е коринфянам, 7:20).
62
Здесь и далее цитируется перевод И. Кашкина и О. Румера.
Фальстаф вторит ей, отстаивая свое право на разбой: «Ну что же, таково мое призвание. Каждый трудится на своем поприще» [63] . Оба великих ирониста-жизнелюбца проповедуют всепобеждающую имманентность, оправдание жизни жизнью — здесь и сейчас. Отчаянные индивидуалисты и гедонисты, они сходятся в отрицании общепринятой морали и предвосхищают Блейкову великолепную Пословицу Ада: «Томление — общий закон для Льва и Вола» [64] . Львы страсти и, очевидно, солипсистской силы, они никому не делают зла, кроме честных людей, как Фальстаф говорит об участниках мятежа против Генриха IV [65] . Сэр Джон и Алисон являют нам примеры дикого ума, усмиряемого шальным остроумием. Фальстаф, который не только каламбурит все время сам, но дает еще пищу чужим шуткам [66] , не отстает от Ткачихи, которая борется с мужским главенством и словом, и телом. Тэлбот Дональдсон, автор книги «Лебедь у колодца: Шекспир читает Чосера», подметил самую поразительную параллель между этими неугомонными говорунами, свойство, которое они делят с Дон Кихотом, — детскую погруженность в состояние игры [67] : «Ткачиха говорит, что только играет, и эти слова, возможно, по большей части справедливы и в отношении Фальстафа. Но, как и в случае с ткачихой, мы зачастую не знаем наверняка, когда он начинает свою игру и когда он ее прекращает». Да, мы не знаем наверняка — но Алисон и сэр Джон знают. Фальстаф мог бы повторить за нею: «Был и мой черед» [68] , но он настолько художественно совершеннее, чем (даже) она, что Шекспиру не пришлось впадать в избыточность. Цветущий секрет изобразительности Чосера, сделавшей Батскую ткачиху предшественницей Фальстафа, а Продавца индульгенций — главным предтечей Яго и Эдмунда, — в том, что он относит состояние игры и к персонажу, и к языку. Мы видим, как Алисон и Продавец индульгенций слышат себя со стороны и, под влиянием услышанного, постепенно выпадают из состояния игры и притворства. Шекспир ловко воспользовался этой подсказкой и, начиная с Фальстафа, широко применял эффект «подслушивания самого себя» к своим сильнейшим персонажам, что в первую очередь сказывалось на их способности изменяться.
63
Здесь и далее цитируется перевод Б. Пастернака.
64
Пер. А. Сергеева.
65
См.: Шекспир У. Исторические хроники. М.: Правда, 1987. С. 200.
66
Там же. С. 246.
67
Ср.: «Мы входим, хотя и не по собственной инициативе, в состояние игры» (Хёйзинга Й. Homo Ludens. Статьи по истории культуры / Пер., сост. и вступ. ст. Д. В. Сильвестрова; коммент. Д. Э. Харитоновича. М.: Прогресс — Традиция, 1997. С. 139).
68
Ср. в прологе Батской ткачихи: «Как в юности, все сердце обомрет, / И сладко мне, что был и мой черед» (пер. И. Кашкина).
Тут я усматриваю объяснение того центрального положения, которое Шекспир занимает в Каноне. Данте, как ни один другой писатель до или после него, подчеркивает нашу окончательную
На своем счастливом сценическом пути Фальстаф навлек на себя шквал морализаторства. Иные из лучших исследователей и мыслителей особенно старались: среди их определений Фальстафа — «паразит», «трус», «хвастун», «развратитель», «соблазнитель», а также всего лишь соответствующие действительности «чревоугодник», «пьяница» и «потаскун». Я особенно люблю суждение, которое принадлежит Джорджу Бернарду Шоу: «Пьяный, отвратительный старый негодяй». Я великодушно списываю этот отзыв на то, что втайне Шоу осознавал: он не может сравниться с Фальстафом в остроумии и, следовательно, все-таки не может ставить свой ум выше ума Шекспира так легко и уверенно, как часто делал это на словах. Шоу, как и никто из нас, не мог подступиться к Шекспиру без противоречивого чувства — одновременного ощущения странности и знакомости.
Придя к Шекспиру после изучения поэтов эпох романтизма и модернизма и после размышлений о проблемах влияния и самобытности, я был потрясен тем, как Шекспир отличается от всех остальных, отличается и в степени, и по существу, и такое отличие характеризует его одного. Отличие это мало касается собственно драматургии. Плохая постановка Шекспира, с кошмарной режиссурой и актерами, не умеющими читать стихов, тоже отличается в степени и по существу как от хороших, так и от плохих постановок Ибсена и Мольера. В ней потрясает сила словесного искусства, превосходящая и затмевающая все в своем роде, — она настолько убедительна, что перед нами как бы и не искусство, а нечто, существующее испокон веков.
Дело, конечно же, в письме: Шекспир — это Канон. Он установил стандарт и пределы литературы. Но где его собственные пределы? Можем ли мы заметить за ним слепоту, вытеснение, слабину воображения или мысли? Границ поэтических возможностей Данте, ближайшего, наверное, соперника Шекспира, мы не найдем, но очертить его человеческий контур, безусловно, можем. У поэта Данте не вызывают приступов великодушия другие поэты — ни современники, ни те, кто жил до него. «Божественная комедия» наводнена поэтами, и все они расставлены по местам, которые Данте им назначает. Странным образом, Гвидо Кавальканти — во цвете лет они были лучшими друзьями, но Данте изгнал его из Флоренции, горько предвосхитив тем самым собственное изгнание, — присутствует там лишь заочно. В Десятой песни «Ада» живо описаны его отец и тесть, внушительный Фарината; отец тужит о том, что не его Гвидо, а Данте удостоился стать Пилигримом вечности. В Одиннадцатой песни «Чистилища» Данте намекает, что достигнул в слове еще высшей чести, чем Гвидо [69] . Шекспирова Гвидо Кавальканти можно приблизительно представить себе как сочетание Кристофера Марло и Бена Джонсона. Вряд ли Шекспир мог прямо изобразить их в своей земной комедии, но, поскольку я не шекспировед, мне ничто не воспрещает предположить, что в Мальволио из «Двенадцатой ночи» сатирически выведены некоторые моральные установки Джонсона, а в основе образа нигилиста Эдмунда из «Короля Лира» есть черты не только героев Марло, но и самого Марло. И тот и другой по-своему привлекательны; Мальволио в «Двенадцатой ночи» — комическая жертва, но возникает такое ощущение, что он забрел не в ту пьесу. В другой он бы процвел и не утратил достоинства и самоуважения. Эдмунд — на своем месте: «переягивает» Яго в бездне сокрушенного космоса Лира. Чтобы полюбить его, нужно быть Гонерильей или Реганой, но каждый из нас может увидеть в нем опасное обаяние, свободу от лицемерия и пример ответственности за все, чем становишься.
69
Ср.: «За Гвидо новый Гвидо высшей чести / Достигнул в слове; может быть, рожден / И тот, кто из гнезда спугнет их вместе» (здесь и далее — за исключением ряда случаев, о которых сказано ниже, — «Божественная комедия» цитируется в переводе М. Лозинского).
У Эдмунда есть целеустремленность, громадный ум и ледяной юмор, благодаря которому он сохраняет веселость до гроба [70] . Еще он чужд всякого теплого чувства и, вероятно, является первой в литературе фигурой, проявляющей свойства нигилистов Достоевского — Свидригайлова из «Преступления и наказания» и Ставрогина из «Бесов». Оставляя далеко позади Варавву из «Мальтийского еврея», Эдмунд поднимает макиавеллизм Марло на новый уровень возвышенности и представляет собою разом ироническую дань Марло и триумф над этим великим нарушителем границ.
70
Блум отсылает к словам Эдмунда, обращенным к Гонерилье: «До гроба ваш» (Действие IV. Сцена II. Здесь и далее «Король Лир» цитируется в переводе М. Кузмина).
Как и Мальволио, Эдмунд — дань двусмысленная, но в конечном счете он свидетельствует о Шекспировом великодушии, пусть и ироническом.
Мы не знаем почти никаких фактов «внутренней жизни» Шекспира, но, если бесконечно перечитывать его на протяжении многих лет, начинаешь понимать, чем он не был. Кальдерон — это религиозный драматург, а Джордж Герберт — духовный поэт; Шекспир — ни то, ни другое. Нигилист Марло от противного обнаруживает религиозное мироощущение, и «Трагическую историю доктора Фауста» можно прочесть «наоборот». Мрачнейшие трагедии Шекспира, «Король Лир» и «Макбет», не поддаются христианизации — как и великие двусмысленные пьесы «Гамлет» и «Мера за меру». Нортроп Фрай считал, что «Венецианского купца» следует понимать как серьезную иллюстрацию к христианскому спору — новозаветное милосердие против предполагаемого ветхозаветного упорства в верности долгу и мести. Шейлок, Еврей из «Венецианского купца», был задуман как комический злодей, так как Шекспир, похоже, разделял антисемитизм, присущий своему времени; но я не вижу в этой пьесе ничего от богословской аллегории, о которой говорит Фрай. Ведь это Антонио, чья подлинная христианская сущность выказывается в оплевывании и поношении Шейлока, ставит условием сохранения ему жизни немедленное принятие христианства — насильственное обращение, на которое Шейлок неубедительно соглашается. Условие, поставленное Антонио, — это находка Шекспира, а не составляющая традиции «фунта мяса». Как бы ни трактовать этот эпизод, даже я затруднюсь назвать его христианским спором. В самых неочевидных в моральном плане ситуациях Шекспир одновременно обманывает наши ожидания и остается верен своей всечеловечности — и в этом, безусловно, есть некоторая опасность.