Запах янтаря
Шрифт:
– …но я, фрейлейн, не могу вернуться к своим, не выполнив приказа, – услышала я и не поняла сразу, какие еще свои, что за приказ. Я жила совсем, совсем не этим! Должно быть, ты сказал что-то еще, и я вдруг окончательно осознала – ты решил начать сначала все, что я погубила!
Это было невозможно. Это означало твою смерть. Я попыталась взять себя в руки.
– Уж не собираетесь ли вы опять рисовать Шеровский бастион? – спросила я сколько возможно язвительнее.
– И Шеровский тоже.
Ты сказал это совсем спокойно. Оставалось только отворить тебе дверь и отрубить – прощайте! И ты уйдешь в темноту, в ночь, в смерть, и опять тебе заломят руки за спину, и я опять поймаю отчаянный взгляд твоих ясных глаз, и опять буду рваться к тебе сквозь толпу! Нет, этого я не выдержу. Если ты сейчас вот так просто уйдешь, я каждую ночь опять буду бежать за тобой вдоль доломитовой стены, не видя неба за краснокирпичной зловещей завесой, падать на неровную брусчатку и в бессилии смотреть, как тебя уводят навсегда!
И мне показалось, что я стою на какой-то острой грани, на каком-то гребне, и должна выбрать что-то одно. А поскольку я не могу отпустить тебя на смерть, приходится признать, что сейчас, с этой минуты я беру на себя ответ перед Богом и людьми за твою живую душу. То, что было днем, случилось неосмысленно и безрасчетно, а теперь я подумала и сделала свой выбор. Я не могу предать того, кого сама рвалась спасти. И по какому-то странному и властному закону, о существовании которого я не знала, я отныне делю с этим человеком всю тяжесть его судьбы, чего бы мне это ни стоило.
Я поняла все это и с облегчением вздохнула. Я приняла неизбежное с открытым лицом и открытым сердцем.
Ты был такой смешной – разорванная рубашка в паутине, паутина в волосах… И этот мальчик, опустивший передо мной ресницы, стоит сейчас на смертном краю. Я не могла, я должна была сделать первый шаг навстречу, хотя между нами – и твой палаш, и все рижские бастионы, и война, война!
– Андри… – откуда же мне было знать, как тебя зовут на самом деле? – Будьте осторожнее, ради Бога. Лазутчиков вешают.
Ах, совсем не то я хотела сказать! Ты вдруг посмотрел мне в глаза, будто хотел и не решился спросить о чем-то, и опять твой взгляд опалил мою душу, и я говорила что-то совсем ненужное, нелепое, непонятное мне самой. А на твоих приоткрывшихся губах замер вопрос, и я боялась его и так ждала, тек ждала!
– Лазутчиков вешают! – говорила я. – А если вы попадетесь, я никогда не избавлюсь от мысли, что это я виновна в вашей смерти. Но я не могла вам вернуть эти планы, понимаете? Как я отдам вам свой город на растерзание? Вы здесь чужой, вам этого не понять. А я здесь своя. Я здесь родилась. Это мой дом.
– Зачем вы оправдываетесь передо мной? – вдруг спросил ты, и я почувствовала, что ты напряженно думаешь о чем-то, невероятно для нас обоих важном. – Перед врагом не оправдываются…
Я поняла тебя. Мы думали об одном и том же! Невозможная радость захлестнула душу. Не ты и не я создали вражду между нами, великой смелостью было решиться разрушить ее, а мы решились оба, и, кажется, одновременно.
С каждым мгновением ты делался мне все ближе, и страх за тебя становился все больше.
– Зачем? Разве это главное? – торопливо говорила я, чувствуя, что ты все понимаешь. – Конечно, перед врагом не оправдываются! Но я не смогу жить, зная, что вы где-то рядом и за вами идет охота!
– Тебе не хватило дыхания. И тут я все понял. И голос твой, дрожащий, отчаянный, вновь вспомнил, и быстрый взгляд там, у церковной стены, и как пробивалась ты ко мне через толпу… меня словно обожгло – так вот оно что!
И рухнули все преграды.
Даже верная смерть, на которую ты, бросив в огонь планы, может быть, обрекала меня, – и та не смогла встать между нами. Какие бы мы не пытались выстроить между собой стены – они были слишком низкими, наши души летели навстречу друг другу!
Я знал, что не имею права впутывать тебя во всю эту военную коловерть. Я знал, что ради твоего же блага должен немедленно уйти. И ушел бы, отвернувшись, избегая твоего взгляда, но не мог так вдруг расстаться с тобой. Оставалось еще что-то очень важное между нами, и я хотел услышать от тебя всего одно слово.
– Простите меня… – очень тихо сказал я.
– За что мне прощать вас? – в твоем голосе не было удивления, как будто ты ждала этого вопроса и предугадывала ответ.
– За все…
И мы стояли молча, думая, что оно означает для нас, это «все». Все тяготы осады, все волнения, всю боль утрат, всю неизбывную тоску разлуки – вот сполна то, что могу тебе обещать, и если ты простишь мне пушечные ядра и мушкетные пули, нацеленные в тебя, то…
– Я простила, – прошептала ты. – Я все простила. А вы?
А меня ожидал поистине адов труд пройти вновь по улицам, где меня подстерегали, и увидеть то, что от меня теперь пуще глаза берегли. И, может, уж свита конопляная веревка для моей шеи…
– И я.
Между нами не осталось ни зла, ни обиды, ничего. Мы были чисты и честны друг перед другом, как в смертный миг, как в миг рождения.
Я ничего не мог подарить тебе, только уверенность в том, что ни один из нас не переживет другого. И я знал, что для тебя нет подарка драгоценнее. Мы оба сделали свой выбор. И пусть бы это счастье на смертном краю продлилось мгновения – мы и за них будем благодарны друг другу. Иного-то нам не суждено…
Все ближе были твои глаза и тепло твоего дыхания. Как хотелось обнять тебя, вскинуть на руки, вынести отсюда на вольную волю! Наверное, и обнял…
Ты смутилась, бессильно попыталась отстранить меня. Твои легкие руки скользнули по моим плечам, по груди, и там замерли, а я удерживал их. Мы стояли молча у окна, боясь неосторожного движения и незаметно прижимаясь друг к другу все теснее.
– Я знал, что так будет, – сказал я, неожиданно даже для самого себя. – Я это еще тогда знал, когда впервые украдкой на твое окно посмотрел.