Запасные книжки
Шрифт:
В-третьих, это был вечер поэта Щ., и обращать на себя внимание этим спором было бы глупо…
Или мой инстинкт самосохранения распространяется дальше, чем мне надо?
Бессонница. Гарем. Тугие телеса.
Неудавшееся самоубийство – отвратительно.
Плохое государство меня грабит, чтобы надругаться, хорошее – чтобы облагодетельствовать.
Говорит О.: «Если
Монолог одного художника:
«Живописец ежеминутно отказывается от эксплуатации приёма, им же найденного, то есть от того, чем, несомненно, может угодить зрителю, то есть от таланта, по сути дела. Это приводит, как правило, к нулевому результату, и мы можем судить лишь о степени отказа художника от себя, о тех, извините, жертвах, которые он принёс… Но как об этом судить, если мы видим ничто, самого художника, слава Богу, не знаем и процесс работы от нас скрыт?
Степень отказа может знать лишь он сам. Поэтому так нелепы и безответственны оценки («бездарно», «гениально» и пр.). Мы проставляем их, когда ничего не понимаем, но хотим уважить себя любовью к художнику.
На самом деле он к картине отношения уже не имеет. Всё, что он мог – отказаться от лёгкой добычи, – он сделал. И это чистая случайность, что работа, в которой всё – отказ, одарена чем-то, что удерживает нас рядом с ней, и художнику тут гордиться нечем».
Стихи были столь плохи, что хотелось их похвалить.
Автор фильма словно нарушает любую возможно-логическую версию. Не сразу, а лишь когда версия уже ветвится. Едва намечаешь ход понимания, шаг, ещё шаг, едва путь затягивает, как ты всё менее уверен, всё больше вариантов, что-то спутывается, ясности нет, и наконец остановка.
Куда идти дальше? Зачем идти, если разгадка – всего лишь развёртка объёма, лишённая жизни?
Напечатайте эту книгу. Можете вымарать всё, что вам не нравится. Просто – всё. Книга хуже не станет.
Если есть зебры, почему бы не быть арбузам?
Когда Пушкин воскликнул «Ай да сукин кот!», закончив «Бориса Годунова», когда Блок записал «Сегодня я ге», закончив «Двенадцать», я думаю, они испытывали одно и то же. Внутренний толчок завершения. Произошла чузнь, образовалось жидо. Эти вещи похожи в главном – в явной гармонии. Вдруг всё уравновешено и замкнуто, гоголевский Нос пошел гулять сам по себе…
«Двенадцать» идеологи могут понимать как произведение советское или антисоветское и т. д. – лишь по причине невероятности, невозможности идеологического взгляда на поэму…
(«Поэзия выше нравственности». Пушкин плюс Блок – блошкин пук.)
В отличие от собрания, человек не состоялся.
***************
Обычный (талантливый) человек притворяется равным всем, хотя он никому не равен. Он не хочет упрёка в оригинальничанье, не хочет раздражать. Это сиюминутное, немужественное человеколюбие пошлости.
Но вот гений – сплошные странности (хотя и очевидные странности – мы-то все узнали себя в нём, потому и оценили).
Гений – разновидность сумасшедшего, он не соотносится с окружающим. Он жесток. Возможно, он нравственная категория.
Человек у Достоевского – существо, которое мыслит назло. Назло себе, назло предыдущей своей мысли.
#Отсюда – бесконечное вкапывание себя. Это в высшей
степени «умышленное» существо.
Грех по Д. – поле для испытания человека, тем более удобное, что бесконечное. Человек у него не просто грешен, но утверждает: да, да, грешен, да, да, низок, и паду ещё ниже, и буду ещё грешнее, так что уж испытаю наслаждение от своей мерзости – ведь не дам себя унизить ни раскаянием, ни вашим прощением, это было бы уже ограничением меня, некая ко мне жалость…
Так вот, самоутверждаясь в грехе, человек Д-го делает поле греха растущим в прогрессии взаимно отражающихся зеркал – и, стало быть, безграничным.
На другом полюсе – человек (князь Мышкин, Алёша), который в великой любви страдает за последнего преступника. «Величина» его любви (и непременно вины) пропорциональна безграничности преступления.
(В чём вина? Не в том ли, что он видит преступление как преступление? То есть осмеливается хотя бы на секунду судить?)
И всё же любовь (в отличие от греха) не безгранична. Видя самоё себя, она склонна непрестанно корить себя в недостаточности. Любовь в самооценке (а куда деться от разума-оценщика?) не самоутверждается, наоборот, видит, что ущербна в своей оглядке. В системе взаимно отражающихся зеркал она тает, а грех множится.
То есть грех, поскольку он целиком в системе человеческих координат, абсолютен, а любовь, захватывающая и недосягаемую для человека область, относительна. Но если она не бесконечна, то сразу – мала.
Но ни тот, ни другая (грех, любовь) не свободны. Свобода – это спонтанность, когда проблемы выбора нет, есть – совершаемый выбор. Человек же страдающий (грешный, любящий ли) всегда мыслит, всегда в проблеме, всегда сомневается, – и таков он у Достоевского.
Поэтические открытия в слове. Берётся длиннейший, порой неуклюжий разбег каким-нибудь монологом,
и вдруг выборматывается или выкрикивается весь характер или всё состояние разом: