Записки А Т Болотова, написанных самим им для своих потомков
Шрифт:
Я не мог, чтоб не расхвалить его за бережливость, и благодарил искренно за его важную услугу. С меня свалилась тогда власно как гора некая, и как у меня с сими сделалось тогда денег довольно на все надобности, то в миг закипело все и все. Тотчас поспел у меня мундир, тотчас и все прочее, и осталось еще довольно их на расплату и на дорогу.
Не менее удивил меня и старик, мой хозяин, которому весьма охотно хотел я заплатить как за кормление меня и поение чаем и кофеем, так и за мытье моего и употребление его белья. Он и старушка, его жена, руками и ногами воспротивились тому, как я принес им целые пригоршни рублей и просил их, чтоб они взяли за них сколько им угодно. "Сохрани нас от того боже, закричали они, - чтобы мы взяли с вас, г. капитан, хоть один грош за кушанье и прочее. Мы никак не разорились от того, и нам было сие совсем нечувствительно, а мы и без того так довольны вами, что не можем вам никак того изобразить. Если б стояли у нас не вы, а кто-нибудь иной из ваших, то чего бы не было с нами и с детьми нашими. Мы несчастные бы были люди и не того б могли лишиться. Нет! нет! бога ради! Возьмите это назад и не обижайте нас этим. Нас бог пропитает и без того, а вам сгодятся они на дорогу. Путь дальний, и до Петербурга отсюда неблизко; а нам дозвольте иметь
Вот каких добродушных, честных и благородных людей случалось мне иметь у себя хозяевами; но надобно сказать и то, что были они не пруссаки, а природные швейцарцы.
Подобное же почти тому происходило, когда я пред отъездом в последний раз пришел к учителю своему г. Вейману прощаться. Не могу изобразить, с каким сожалением он со мною расставался и с каким усердием желал, чтоб я был счастлив и благополучен. Я хотел также возблагодарить его за все его труды и старание, прося принять от меня сверточек червонцев; но он ни под каким видом на то не согласился, как я и ожидал того, и насилу преклонил я принять в подарок от меня калмыцкий тулуп, который купил я у наших приезжих русских купцов, да и сей убедил я его принять только тем, что уверил его, что он у меня не купленный, а присланный ко мне из деревни, и что прошу его принять только для того, чтоб, нося его, мог он вспоминать об ученике своем. Он расцеловал меня за то и простился, утирая слезы, текущие из глаз его. Так свыклись было мы с ним, и столь много любил он меня всегда.
Наконец, как все было уже исправлено и к отъезду готово, то, раскланявшись с генералом, от которого, по краткости времени, не видал я ни худа ни добра, пригласил я к себе всех своих друзей и знакомых, и, поподчивав их на прощанье хорошенько разными винами и прочим, чем мог, распрощался я со всеми ими и с плачущими добродушными хозяевами, отправился наконец в путь свой.
Не могу никак изобразить, с какими чувствованиями выезжал я из сего города и как распращивался со всеми улицами, по которым я ехал, и со всеми знакомыми себе местами. Вся внутренность души моей преисполнена была некакими нежными чувствами, и я так был всем тем растроган, что едва успевал утирать слезы, текущие против хотения из глаз моих. Меньший из гг. Олиных, наших юнкеров, и сотоварищ мой г. Садовский решились проводить меня до самых ворот города. Оба они более всех меня любили, и обоих их почитал я наилучшими своими друзьями. Чего и чего не говорили мы с ними в сии последние минуты, и каких уверений не делали мы друг другу о продолжении любви и дружества нашего! Я условился с обоими ими переписываться из Петербурга и сдержал свое слово в рассуждении первого. Что ж касается до г. Садовского, то небу угодно было лишить его жизни прежде, нежели мог он получить и первого письма моего к себе из Петербурга. Он занемог через несколько дней после моего отъезда, и жестокая горячка похитила у меня сего друга и переселила в вечность. Мы расстались тогда с ним и г. Олиным, смочив взаимно лица наши слезами, и я всего меньше думал, что прощаюся с первым уже навеки.
Как скоро отъехал я версты две от города и взъехал на знакомый мне холм{122}, с которого можно было город сей не впоследния видеть, то, предчувствуя, что мне его никогда уже более не видать, восхотелось мне еще раз на него хорошенько насмотреться. Я велел слуге своему остановиться и, привстав в кибитке своей, с целую четверть часа смотрел на него с чувствиями нежности, любви и благодарности. Я пробегал мыслями все время пребывания моего в нем, воспоминал все приятные и веселые дни, препровожденные в оном, исчислял все пользы, приобретенные в нем, и, беседуя с ним душевно, молча говорил: "Прости, милый и любезный град, и прости навеки! Никогда, как думать надобно, не увижу я уже тебя боле! Небо да сохранит тебя от всех зол, могущих случиться над тобою, и да излиет на тебя свои милости и щедроты. Ты был мне полезен в моей жизни, ты подарил меня сокровищами бесценными, в стенах твоих сделался я человеком и спознал самого себя, спознал мир и все главнейшее в нем, а что всего важнее - спознал творца моего, его святой закон и стезю, ведущую к счастию и блаженству истинному. Ты воззвал меня на сей путь священный и успел уже дать почувствовать мне все приятности оного. Сколько драгоценных и радостных минут проводил я, уже в тебе! Сколько дней, преисполненных веселием, прожито в тебе мною, град милый и любезный! Никогда не позабуду я тебя и время, прожитое в недрах твоих! Ежели доживу до старости, то и при вечере дней моих буду еще вспоминать все приятности, которыми в тебе наслаждался. Слеза горячая, текущая теперь из очей моих, есть жертва благодарности моей за вся и все, полученное от тебя! Прости навеки!"
Сказав сие и бросившись в кибитку, велел я слуге своему продолжать путь свой, и хотя более уже не мог его видеть, но мысли об нем не выходили у меня из головы во весь остаток дня того.
Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда-нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.
Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4-го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою{123}, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из-подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.
Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где-нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на пол-аршина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.
Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7-го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12-го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.
Отправившись из Митавы, доехали мы 13-го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.
В городе Вальмерах, куда приехал я 15-го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когда-то то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.