Записки А Т Болотова, написанных самим им для своих потомков
Шрифт:
Они и сдержали действительно слово, и я не только обеспечен был совершенно с сей стороны, но имел удовольствие видеть их, обходящихся со мною, как бы с каким-нибудь ближним родственником. Но я возвращусь к продолжению моей истории.
К помянутой деревне его доехали мы не прежде, как уже в сумерки, не въезжая в оную, остановились у тамошнего приходского священника, или пастора, старика доброго и набожного, постаравшегося нас всячески угостить и накормившего нас хорошим ужином, а между тем посылал граф в деревню свою за человеком мне надобным, которого и привезли ко мне тотчас, мы набили на него превеликие колодки и, поужинав, тотчас пустились опять в путь и, для скорейшего переезда, прямо уже чрез оный вдавшийся в Пруссию узкий угол Польши. Мы ехали во всю ночь напролет, и ночь сия была мне крайне мучительная; ибо как передняя скамеечка, на которой я сидел с их дочерью, была узенькая и низковата, и мне ног никуда протянуть было не можно, то сиденье для меня было самое беспокойное и мучительное,
Мы приехали в настоящий дом его не прежде, как уже гораздо ободняло, и граф повел меня прямо в то место, где был учитель. Мы застали доброго и честного старика сего еще спящим, и граф, разбуживая его, сказал: "Вставай-ка, мой друг! Небу угодно было, чтоб постигло нас обоих с тобою несчастие, чуть ли нам с тобою не побывать в Сибири!" Я не мог тогда довольно надивиться твердодушию старика того. Не приметил я ни в виде его ни малейшей перемены, ни ужаса, и в словах смущения, а сказав только: "Ну, что ж! Его святая воля и буди с нами", - и начал тотчас с столь спокойным духом одеваться, как бы ничего не произошло и не бывало. Со всем тем удивился я тому, что граф упомянул при сем случае о Сибири, и потребовал от него в том объяснения. "Ах! господин поручик!
– сказал он.
– Теперь не сомневаюсь я почти, чтоб не побывать мне в Сибири самой. Мнимый и больным называющийся солдат ваш в фуре, как ни скрывался под епанчою, но люди мои узнали в нем своего прежнего сотоварища, ушедшего от меня за несколько дней до сего времени, и величайшего плута и бездельника. И как теперь мы ясно видим, что все несчастие наше терпим от него и верно никто иной как он налгал на нас по злобе какую-нибудь небылицу, то, ведая ваши строгие в сем случае законы, и предчувствую, что повезут нас в Петербург в вашу Тайную Канцелярию, а оттуда боюсь, чтоб не сослали нас и в Сибирь. Жена моя с ума теперь сходит, узнав о сем бездельнике, и почитает меня уже совсем погибшим; не можно ли нам, господин поручик, ее сколько-нибудь уговорить и утешить!" - "С превеликим удовольствием", - сказал я и побежал тотчас в ее покой, и, нашед ее плачущую навзрыд над малолетними детьми своими и называющею их бедными уже и несчастными сиротами, так печальною сценою сею растрогался, что, утирая собственные слезы, из глаз моих поневоле текущие, начал говорить ей все, что только мог придумать к ее утешению; и как их всего более устрашала Сибирь, и она за верное почти полагала, что мужа ей своего навеки более не видать; и что он погибнет невозвратно, то клялся и божился я ей, что она напрасно так много тревожится и предается отчаянию, и уверял обоих их свято, что буде действительно не знают они за собою никакого важного преступления, например, действительного умысла против государыни или измены настоящей, то не опасались бы ни мало ссылки в Сибирь.
"Правда, - говорил я далее, - что от посылки в Петербург не уповаю я, чтоб могли они избавиться, но дело в том только и состоять будет, что они побывают в Петербурге. Поверьте мне, как честному и никак вас не обманывающему человеку, что и там люди, имеющие сердца человеческие, а не варвары, и не всех определяют в ссылку в Сибирь, на кого от бездельников таких, каков ваш бывший слуга, бывают доносы: и как опытность доказала, что из тысячи таких доносов бывает разве один только справедливый, то и оканчивается более тем, что их же, канальев, пересекут и накажут, а обвиняемые освобождаются без малейшего наказания; а то же, помяните меня, воспоследствует, сударыня, и с нашим сожителем".
Сими словами утешил и ободрил я несколько удрученную неизобразимою горестию графиню, а чтоб и более ее подкрепить, то, взяв ее за руку и шутя, продолжал: "Полно, сударыня! полно прежде времени так сокрушаться, а подите-ка лучше напоите нас чаем или кофеем да прикажите скорее нам что-нибудь позавтракать изготовить, да не худо бы и на дорогу снабдить нас каким-нибудь пирогом и куском мяса. Ступайте-ка, сударыня, и попроворьте всем этим, мне ведь здесь медлить не можно: и так я, из снисхождения к вам, промедлил долее, нежели сколько мне надлежало". Сие побудило их всех просить меня убедительнейшим образом, чтоб помедлить еще часа два или три времени, дабы успеть можно было собрать графа в такой дальний путь и снабдить всем нужнейшим, а я, под условием, чтоб графиня более не плакала, охотно на то согласился.
Она и действительно, ободрясь тем, стала всем проворить так хорошо, что в миг подали нам и чай и кофей, а часа чрез два потом изготовлен был уже не только завтрак, но и обед полный; а сверх того, успела она и напечь и нажарить, и напряжить всякой всячины нам на дорогу, а не позабыта была и вся моя команда, но накормлена и напоена досыта.
Наконец настала минута, в которую надлежало графу расставаться с домом, имением, с милою и любезною женою и со всеми малолетними детьми, и расставаться когда не на век, так, по крайней мере, на неизвестное время. Каково расставание сие было, того описать никак я не могу, а довольно, когда скажу, что было оно наичувствительнейшее и могущее растрогать и самого твердодушнейшего человека. Весь дом собрался для провожания графа: все, от мала до велика, любили его как отца, все жалели об нем и прощались с ним, обливающимся слезами, что ж касается до графини, то была она вне себя и в таком состоянии, что я без жалости на ее смотреть не мог. Но всего для меня чувствительнее было, когда начал граф прощаться с детьми своими и, как не надеющийся более их видеть, благословлять их и целовать в последний раз.
Езда наша была довольно успешна, спокойна и даже весела для нас. Мы ехали все вместе: я, граф и учитель в графской весьма спокойной одноколке на четырех колесах, и не успела первая горесть сколько-нибудь поутолиться, как и вступили мы в разговоры о разных материях. И как старик-учитель был весьма доброго, веселого и шутливого характера, то и умел он разговорам нашим придавать такую живость и издевками своими так успокоить и развеселить графа, а меня даже хохотать иногда заставить, что казалось, будто едем мы все не инако как в гости; но веселость сия продлилась только до того времени, как приехали мы в Кенигсберг, ибо тут подхватили их тотчас от меня и чрез несколько часов повезли на почтовых в Петербург, карауля с обнаженными шпагами.
Губернатор был очень доволен исправным выполнением его повеления и благодарил меня за то; а как восхотел от меня слышать все подробности моего путешествия, то расхвалил меня впрах, что я поступил так, а не инако, и я так повествованием моим его разжалобил, что он сам стал искренно сожалеть о графе и желать ему благополучного возвращения.
Сие, к общему нашему удовольствию, и воспоследовало действительно, и он возвратился к нам в ту же еще осень, не претерпев ни малейшего себе наказания в Петербурге, и я проводил его из Кенигсберга с радостными слезами на глазах. При расставании с ним я имел удовольствие видеть его, благодарящего меня, со слезами на глазах, за все мои к нему ласки и оказанное снисхождение и уверяющего с клятвою, что он дружбы и благосклонности моей к себе по гроб не позабудет и что все его семейство обязано мне бесконечною благодарностью. Сим-то окончилось сие происшествие. Других же, подобных тому, не было во все лето; почему и остается мне теперь заменить сей недостаток кратким повествованием о главнейших происшествиях войны нашей в сие лето; но сие учиню не прежде как в последующем письме, поелику сие и без того уже слишком увеличилось, а между тем остаюсь, сказав вам, что я есмь ваш и прочая{121}.
Письмо 90-е
Любезный приятель! Не успел окончиться 1761-й год, и мы едва переступили ногою в новый 1762-й год, как прискакавший к нам из Петербурга курьер привозит к нам известие, которое всех нас поразило как громовым ударом и, всю бывшую у нас до того тишину вдруг и единым разом разрушив, смутило и всех нас встревожило до бесконечности.
Было оно всего меньше нами ожидаемое и состояло в том, что владевшая нами тогда императрица Елисавета Петровна окончила свою жизнь и переселилась в вечность, и что во владение по ней вступил государь император Петр III.
Известие сие было тем для нас поразительнее, что мы, не ведая совсем того, что монархиня сия давно уже недомогала, кончины ее всего меньше ожидали и узнали уже после, что она уже с некоторого времени подвержена была разным болезненным припадкам, но которые все она мужественно переносила, да и предписываемые ей медиками лекарства, принимаемые ею хотя очень редко, производили всегда вожделенное действие, и что еще 17-го ноября получила она некоторый род простудной лихорадки, но которая опять и прошла и не мешала ей заниматься по-прежнему делами. Но наконец 12-го декабря вдруг сделалась с нею прежестокая рвота с кашлем и кровохарканием. Лейб-медики ее, Монсей, Шилинг и Круз, сочтя, что кровоизвержение сие происходило от гемороя, положили ей тотчас пустить кровь из руки и, к величайшему изумлению своему, увидели, что во всей крови ее было уже великое воспаление. Однако при помощи их и крепкой ее натуры казалось она 20-го числа вне опасности. Но 22-го числа, в десятом часу к вечеру, возобновилась опять рвота с кровью, соединенная с прежестоким и беспрерывным почти кашлем; и тогда как сие, так и все прочие припадки показались врачам ее столь опасными, что они за долг свой почли объявить, что императрица находится в великой опасности жизни, что и побудило ее в последующий день исповедоваться и приобщиться святых тайн, а в последующий после того день собороваться маслом. И как между тем рвота и кашель продолжался беспрерывно, то предусматривала она близкую кончину свою так достоверно, что перед вечером того дня приказала два раза прочесть обыкновенную отходную, и оканчивала жизнь свою с таким твердодушием, что повторяла все чувствительнейшие места из молитв, читаемых священником, и испустила наконец дух в самый день рождества Христова, то есть 25 декабря 1761 года.
К нам пришло известие сие в ночь под 2-е число генваря 1762-го года, и я поныне не могу позабыть, как поразился я, пришед в сей день поутру в канцелярию и услышав от встретившегося со мною сторожа сии печальные вести. Я остолбенел и более минуты не знал, что говорить и что делать. Все канцелярские наши находились в таковом же смущении духа, все тужили и горевали о скончавшейся, все желали ей царствия небесного, и все поздравляли друг друга с новым монархом, но поздравляли не столько с радостным, сколько с огорченным духом.