Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим
Шрифт:
На погосте я нашел два новых имени на камне, осеняющем фамильный склеп моего кузена, к которому я был более чем равнодушен, и дядюшки, которого горячо любил. Я попросил старого приятеля-кузнеца, частенько меня тузившего в былые годы, покормить мою лошадь и подсыпать ей соломы; теперь это был усталый, изможденный человек, отец дюжины ребятишек, которые носились по кузнице; нарядный джентльмен, стоявший перед ним, казалось, не будил в нем никаких воспоминаний. Я и не пытался тревожить его память до следующего дня, когда, сунув ему десять гиней, попросил выпить за здоровье Редмонда-англичанина.
Что до замка Брейди, то ворота, ведущие в парк, еще сохранились; но старые деревья вдоль аллеи были вырублены, и черные пни, торчавшие там и сям, отбрасывали
Дверь в сени стояла настежь — так уж повелось в этом доме, сколько я его ни помню; в узких старинных окнах сияла полная луна, вычерчивая на полу причудливые шашки; звезды глядели в зияющий синевой проем окошка над парадной лестницей; отсюда можно было видеть часы над конюшней, на них и сейчас отсвечивали цифры. Когда-то в этих стойлах стояли резвые лошадки, я видел дядюшкино честное лицо, слышал, как он успокаивает собак, которые, визжа и заливаясь лаем, наскакивают на него, возбужденные ясным зимним утром. Здесь мы обычно садились на коней, и девицы глядели на нас в то самое окошко, у которого стоял теперь я, глядя на печальное, покинутое, разоренное гнездо. В дальнем закоулке здания бил в дверную щель красноватый свет, оттуда с громким лаем выбежала собака, а за ней, припадая на ногу, вышел человек с охотничьим ружьем.
— Кто там? — раздался из темноты старческий голос.
— Что, не узнаете, Фил Пурсел? Это я, Редмонд Барри!
Еще немного, и старик, пожалуй, выпалил бы в меня, — его ружье было грозно нацелено на окошко, — но я попросил его не спешить и, выбежав из дому, крепко обнял… А впрочем, вздор, не стоит на этом задерживаться! Мы с Филом провели долгую ночь в разговорах о тысяче незначащих вещей, не интересных ни для кого из ныне живущих, ибо кому из ныне живых интересен Барри Линдон!
Приехав в Дублин, я положил на имя старика сотню гиней; на эту ренту он мог прожить остаток своих дней, не нуждаясь.
У Фила Пурсела был добрый приятель, помогавший ему коротать вечера; достав с полки неимоверно засаленную и пухлую колоду карт, они засиживались за игрой допоздна: приятель этот был не кто иной, как старый мой камердинер Тим, которого читатель, верно, помнит еще в ливрее моего покойного батюшки. Тогда она болталась на нем как на вешалке, свисала ему на кисти рук и каблуки. С тех пор, хоть Тим и уверял, что чуть не наложил на себя руки после моего отъезда, он умудрился так раздобреть, что ему пришелся бы впору кафтан самого Дэниела Лэмберта или сюртук местного викария, при котором он состоял в должности причетника. Я взял бы его к себе в лакеи, если б не грандиозные размеры, делавшие его непригодным для этой службы у всякого сколько-нибудь уважающего себя джентльмена. Итак, я презентовал ему некоторую толику денег и обещал крестить у него следующего ребенка, одиннадцатого по счету со времени моего отсутствия. Нет в мире страны, где
Тим и Фил Пурсел, которых я так удачно встретил вместе, поведали мне последние новости о моих близких. Матушка была в добром здоровье.
— Вы приехали вовремя, сэр, — сказал Тим, — чтобы помешать прибавлению в вашем семействе.
— Что ты мелешь, дурачина! — прикрикнул я на него.
— Я хочу сказать, как бы вам бог не послал отчима, — пояснил Тим, ваша матушка, слышно, собирается окрутиться с мистером Джоулсом, проповедником.
Бедняжка Нора, как он мне сообщил, основательно потрудилась для приумножения славного рода Квинов; что до моего кузена Улика, то он проживает в городе Дублине, где ему не слишком повезло, как опасались мои осведомители, ибо он уже промотал те небольшие средства, какие удалось ему спасти после смерти моего доброго дядюшки.
Из этого я заключил, что на шею мне сядет немалое семейство! Чтобы с приятностью закончить столь удачно начатый вечер, мы с Тимом и Филом распили бутылку асквибо, — за добрых одиннадцать лет я не забыл его вкуса, — и, когда солнце уже высоко стояло в небе, расстались с самыми нежными уверениями в дружбе. Я по натуре не спесив, это всегда было моей характерной чертой. У меня ни на волос нет ложной гордости, присущей людям высокого происхождения, и, если не подвернется ничего лучшего, я стану выпивать с деревенским батраком или с простым солдатом так же охотно, как с первым вельможею страны.
Утром я вернулся в деревню и зашел в Барривилль под предлогом, что мне требуется лекарство. В стене еще торчали крюки, на одном из которых висела моя шпага с серебряным эфесом; на подоконнике, где встарь лежал матушкин "Долг человеческий", ныне красовался пузырь для льда. Доктор Макшейн премерзкая, должно быть, личность — уже пронюхал, кто я (мои соотечественники всегда все пронюхают — и то, что есть, и чего на свете не было); посмеиваясь, он осведомился, в каком здоровье я оставил прусского короля, и так же ли популярен в народе мой друг, император Иосиф, как когда-то императрица Ма-рия-Терезия. В храме по случаю моего прибытия ударили бы в колокола, но единственный звонарь, Тим, был толстоват для этой работы; и пришлось мне уехать, прежде чем новый священник, доктор Болтер, сменивший на этом посту мистера Текстера, коему в мое время был вверен приход, собрался меня приветствовать, и только бездельники да прощелыги в этой нищей деревеньке вышли чумазой ротой поглазеть, как я уезжаю, и прокричать: "Ура, мистеру Редмонду!" — когда моя карета тронулась в путь.
В Карлоу люди мои уже тревожились, а хозяин гостиницы выражал опасение, как бы я не попал в лапы разбойникам.
И здесь имя мое и положение в свете стали уже известны стараниями лакея Фрица, который превозносил меня до небес и украсил мою биографию щедрыми добавлениями от себя. Он утверждал, будто я хорош с доброй половиной европейских монархов и у большинства из них состою первым фаворитом. Надо заметить, что я сделал наследственным дарованный дядюшке орден Шпоры и путешествовал под именем шевалье Барри, камергера его высочества герцога Гогенцоллерн-Зигмарингенского.
Мне дали лучших лошадей, какие нашлись в конюшне гостиницы, чтобы они доставили меня в Дублин, а также самых крепких веревок вместо упряжи, и мы благополучно продолжали свой путь, — пистолеты, которыми снабдили нас с Фрицем в дорогу, так и не вошли в соприкосновение с разбойниками. Заночевали мы в Килкуллене, и на следующий день я въехал в Дублин в парадной карете четверней, обладая капиталом в пять тысяч гиней и одной из самых блестящих репутаций в Европе, — это я, одиннадцать лет назад покинувший этот город без единого пенни за душой.