Записки без названия
Шрифт:
Последнее довоенное воспоминание о Разумбаевых: в 36-м году они явились к нам с прибавлением – появился на свет Вовка. Этя родила его 21 января – в годовщину смерти Ленина, но Вилен уже в родне был, и мальчика назвали Владимиром: еще один пример того, что детей моего поколения в нашем семействе нарекали, главным образом революционными именами.
Положенный на кровать моих родителей, Владимир немедленно обмочил белое покрывало, чем я был чрезвычайно возмущен.
У дяди Шлемы был крошечный патефон и несколько пластинок. Но я любой музыке предпочитал почему-то "Речь товарища Кирова".
Какое-то время жил в Ленинграде с женой Лялей и дочерью
У Ефимчика и Шуры Курсаковой было двое детей: Инна – моя ровесница (названная в честь Инессы Арманд) и Марат (в честь "друга народа", французского революционера Жан-Поля Марата).
В Мельничьем Ручье, дачном поселке, где мы жили летом тридцать пятого года,. Ефимчик катал меня на велосипеде, сверзился на ходу в лужу, но меня успел подхватить.
Ефимчика прошу запомнить.
Еще родители дружили с супругами Поповыми – дородной Дусей и простецким Петей, который прикуривал от солнца через лупу. Много-много лет спустя я узнал, что Дуся работала личным секретарем у Жданова. С детьми Поповых, Миррой и Нелей, я играл, сидя на медвежьей шкуре у них в доме. Зачем-то мы катали по полу большой плетеный сундук с игрушками… Помню и других маминых и папиных друзей: Мирру Свещинскую, Миркова… За почти пятнадцать лет родители пустили в Ленинграде корни. И вот пришлось навсегда оттуда уехать.
Марлену оставили в Этиной семье – доучиваться в третьем классе, а мы с мамой 30 апреля 1936 года сели в поезд и поехали в Харьков.
Феликс Аннович
1 мая 1936 года…
Москва встретила нас оркестром, гремевшим на весь перрон
Октябрьского вокзала. Конечно, это было в честь моего приезда в столицу. Я и сам так понял, но вдобавок получил подтверждение от своего дяди – младшего папиного брата. Я знал его еще по Ленинграду, где он жил раньше. Теперь Абраша стал москвичом. Он приехал на вокзал, чтобы встретить нас и развлечь в течение тех нескольких часов, которые нам предстояло провести в столице до отправления харьковского поезда.
Я чувствовал себя в центре торжества. К тому же, мне подарили красный флажок и гармошку, издававшую пронзительно-праздничные звуки.
Время в Москве мы провели не у Абраши (он жил далеко), а у его и папиной двоюродной сестры Ани Рахлин.
Старшее поколение нашей семьи почему-то не образовывало от своей фамилии форму женского рода (по-видимому, они ощущали себя все еще чужаками, пришельцами на русской почве –
Тетя Аня Рахлин работала в институте Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина и, между прочим, на актах инвентаризации рукописей классиков марксизма-ленинизма (Сталин тоже выполз тогда в классики) ставила свою подпись. Потом, после долгих лет лагеря и ссылки, после реабилитации, вновь появившись, уже старушкой, в этом институте, она чрезвычайно удивила новых сотрудников: они считали, что А. М. Рахлин – мужчина.
В комнате, где жила тогда Аня Рахлин, мне запомнился только шкаф, наискось (по тогдашней моде) стоявший в углу у окна. Мы играли за шкафом в войну с Аниным сыном и моим ровесником – Феликсом Рахлиным.
Троюродный брат был не только моим ровесником, но и двойным тезкой. Конечно, меня заинтересовало: а не тройным ли? Позже, в Харькове, спросил у родителей:
– А отчество у него какое?
И сразу почувствовал, что застал их врасплох. Они переглянулись, выразительно улыбнулись друг другу, и папа сказал:
– У него нет отчества.
– ???
– У него матчество, – пояснил папа, переглянувшись еще раз с мамой.
– Значит, "Аннович"?
– Выходит, так, – засмеялся папа. – Беги играй!
Я безоговорочно поверил – и долго потом при случае рассказывал взрослым и детям, что у меня есть троюродный брат, у которого не отчество, а матчество. Не надо осуждать меня за легковерие: оно было основано на том равноправии мамы и папы, которое царило у нас в семье: например, одно время я числился в детском саду по фамилии матери: Феликс Маргулис.
Феликса "Анновича" я с тех пор больше никогда не видал. В войну он жил в Казани у своего дедушки Матвея Рахлина, который, подобно гоголевскому губернатору, "вышивал по тюлю". Мой несчастный тезка, когда его мать была репрессирована, остался с дедушкой и бабушкой. Для приработка старички держали на дому что-то вроде пансиона. В частности, к ним ходил столоваться студент.
Студент решил, что у евреев обязано быть золото. Сговорил еще какого-то парня – молодого рабочего. Вдвоем они проникли в квартиру, задушили старика (старухи почему-то не было дома), задушили и мальчика (он ведь мог их опознать), перевернули все вверх дном, но сокровищ не обнаружили. Одно из двух: или старик, когда его пытали, проявил обычную для евреев сверхскупость и необычную для них сверхстойкость, или (верней всего) золота у них вообще не было, и, стало быть, они не были евреями…Но не могли же грабители уйти, после мокрухи, с пустыми руками. Пришлось унести то, что было: штаны, пиджаки, посуду, искусные вышивки покойного, сделанные крестиком и гладью… Потом угрозыск выследил бандитов, их судили, а "сколько дали" – не знаю, да и какая теперь разница…
В Казани тогда (да и много лет спустя) жил известный там профессор-кардиолог Леопольд Рахлин – сын убитого старика, дядя мальчика и брат Ани, которая томилась то ли в ссылке, то ли в лагере.
Недавно (писано в 1970 году) я читал ее письмо, адресованное в Харьков – Шуре Сазонову.. Она хлопочет в Москве о персональной пенсии, восхищается достижениями социализма в космосе и жалуется на страшную тоску.
…Недавно (писано в 1981 году) она умерла.
Первомайский флажок я уронил в узкую щель у рамы вагонного окошка. Пробовал вытащить, мне пытались помочь попутчики и проводник – ничего не получилось. Очень мне было жалко, и сейчас жалко вспомнить, да что поделаешь…