Записки без названия
Шрифт:
У реки собирались дачники: тетя Рая с крошечным Эриком, массивный, с круглой бритой головой, Шура Сазонов, умевший как-то удивительно вкусно, с четкой скандовкой выговаривать слова, его трехлетняя дочь Света, пятилетний – я, тринадцатилетний Миля, моя мама, принимавшаяся вдруг приседать в воде, хлопая по ней ладонями и громко взвизгивая от удовольствия, и другие взрослые и дети.
На бричке с кучером подъезжала тетя Поля – та, что работала главврачом местной больницы. Был здесь и другой родственник Ени Злотоябко – его родной брат Боря. Раздевался. Громко крякая, входил в воду, нырял и, отфыркиваясь, плыл к другому берегу.
– Глу- бо-ко-о-о!!!
"Г" произносил по-южно-русски, горловым придыханием, а на каждом "о" делал упор, как это свойственно украинцам (и украинским евреям).
Миля называл его "дядей Борей Голопупенко". Я считал, что это настоящая Борина фамилия. Она удивительно шла к нему – толстобрюхому, с существенным пупом в центре круглого живота.
Дядя Шура Сазонов, переплыв речку, долго стоял на том берегу, вызывая у меня зависть и любопытство: мне казалось, что там другая жизнь, все – другое, необычное. Вернувшись, дядя Шура подтверждал это предположение:
– Я видел там мма-ллень- кких чче-лло-ввечч-кков, они ез-здят в мма-ллень-кких вва-ггон-ччи-кках…
И т. д.
Но как-то мы все пошли в дальнюю прогулку, перешли вброд речку в другом месте, гуляли на "том берегу", однако он оказался почти как "этот" – и никаких "чче-лло-вве-ччков не встретили. Попались, правда, в лесу какие-то пьяные мужики, но роста вполне обыкновенного. Великий мастер врать был дядя Шура! За это я и любил его всю жизнь.
Мои родители, во всяком случае – папа, бывали в Шишаках наездами, со мной возилась, в основном, бабушка Женя. Леву тоже помню урывками. В его жизни, в жизни моих родителей начинались как раз тогда страшные дни и годы, но я и не догадывался об этом. У меня тогда в голове жила одна заветная, жгучая мечта.
Хочу лошадь!
Да, я мечтал о собственной лошади. Одна мысль о том, что такое возможно, вызывала ощущение счастья. Как хорошо, что мне еще не были известны актуальные подробности коллективизации, а именно то, что индивидуальное владение конским тяглом порой служит основанием для раскулачивания и ссылки. Да к 36-му году, пожалуй, уже и не было на Украине крестьян, единолично владеющих хотя бы захудалой клячей. Всего этого мне знать было не дано по возрасту, а по возрасту мне было – хотеть владеть! Я и сейчас не знаю животное лучше, чище, красивее лошади.
Однажды во время купания взрослых в реке я забрался в стоявшую на берегу бричку тети Поли, рядом с кучером, а сзади насели другие ребятишки. Тетя Поля купалась, кучер сидел рядом со мной, я держал в руках вожжи. Вдруг он сказал мне:
Паняй додому!
Испугавшись такого доверия, я, однако, крикнул, не надеясь на успех:
– Н-н-но-о!
И лошадь пошла! Для городского мальчика это было чудом! Преисполненный1 гордости, я правил ею, возле Левиной дачи сказал "тпру!" – и команда сработала! Я был в восторге от лошади, но особенно – от себя самого и пристал к Стеле, чтобы она сказала спасибо. Мне было необходимо признание моего успеха. Но Стела начисто была лишена чувства благодарности и священного трепета. Я обиделся.
Вот, может, с того момента я и возмечтал о собственной лошади. Должно быть, хозяева узнали об этом. Потому что однажды кто-то из их семьи сказал мне:
– Бiжи
Действительно, хозяйский сын Иван возился около подводы. Выскочив во двор, я долго любовался подарком – чудесной смирной лошадкой, но Иван увел подводу со двора, и я понял, что обманут.
Несколько дней спустя тот же Иван сказал мне:
– Ходiм коня купувати!
Опять в моем сердце воскресла надежда. Мы отправились куда-то в другой конец села вместе с бабушкой. Она о чем-то договаривалась с хозяевами, Иван ходил по огромному саду, показывал мне птичек, попавших в сеть: они возились там, даже летали под сеткой, но выбраться не могли.
Опять меня обманули. Лошади не было. Вновь мне было суждено пережить обман и разочарование.
В Шишаках впервые испытал я на себе и бессмысленную людскую злобу, подлую месть. Как-то со Стеллой мы бежали через огород по тропке от них к нам. Стелла показала на кустики какого-то растения и сказала, что там, в земле,. лежит картошка. Настоящая. Я не поверил: а чего это она там лежит?
– Она там растет, – сказала Стела. – Вот дерни – и сам увидишь.
– Я легко вывернул кустик – и, в самом деле, среди комьев земли увидал розовые клубни. Мы оба так испугались, что тут же и удрали, оставив на месте все следы преступления. Дочь хозяйки огорода, злющая 16-летняя девка Одарка, догадалась, чья это работа, хотя мы и не признались. Однажды, когда я спал во дворе на раскладушке, она стянула лежавшие на земле мои сандалии и забросила Бог знает куда. Один нашли, а другой и до сих пор где-то там…
Сделала это Одарка – знаю точно, хотя она и не призналась…
Вскоре в Шишаки приехала Марлена. Сестренка уснула с дороги, а мы, дети, собрались в хате и ждали, когда она проснется. Я отвык от нее и теперь долго смотрел на ее забытое лицо. В хате, где она спала, стояла пугающая тишина, ставни были полузакрыты. Все в тишине глядели на спящую, как вдруг она стала просыпаться… Личико дрогнуло, веки зашевелились… В полумраке это вышло как-то страшновато, и мы со Стелой дружно заревели: она – от испуга, а я – еще и оттого, что вдруг узнал и вспомнил сестру.
В.детстве я от радости всегда плакал..
Intermezzo – I _
ДАВНЫМ-ДАВНО…
"О-вэй-вэй=хэмбайо, что значит давным-давно…"
Давным-давно были у меня родители: маленькая, курносая, темноглазая мама, веселый, стройный отец, с плеч которого я легко доставал руками до потолка.
Давным-давно их нет на свете. Я не люблю ходить на их могилу. Они живут во мне. Иногда снятся. Мы разговариваем, плачем, смеемся – как бывало в жизни.
Никакими рассуждениями, наставлениями, постановлениями ни объяснить, ни оправдать то, что с ними сделали. Можно только рассказать.
Но… можно ли?
Если этим запискам когда-нибудь суждено увидеть свет – поймите меня! Любая эпоха – это не только гиганты: Аристотель, Наполеон, Лев Толстой, Лев Ландау. Миллионы безвестных судеб, крошечных жизней, из которых одни убеждены в своей высокой ценности, другие – в полнейшем ничтожестве, а третьи и вовсе не рассуждают, для чего живут, – все они так или иначе, в действительной или страдательной роли формируют ход событий.