Записки без названия
Шрифт:
Да, это был тот Факторович! Его хорошо знали Якир, Тухачевский, Ворошилов и другие наши военные деятели.
Вот этого-то Факторовича в 1937 году арестовали, конфисковали значительную часть его имущества, семью уплотнили, выселив в одну комнату той же квартиры, а про самого Моню с той поры ни слуху ни духу многие годы не было.
Прошло много лет, и в конце 50-х – начало 60-х годов Монина дочь Светлана решила подать просьбу о его реабилитации. В ответ пришло извещение: он уже несколько лет как реабилитирован посмертно. Это произошло механически, то есть просто в порядке
О том, как погиб Моня, можно было бы лишь гадать, если бы Лева во время своих тюремных скитаний не подслушал невзначай рассказ о том, как убивали Факторовича. Какой -то заключенный на нижних нарах рассказывал соседу, что Моня не хотел на допросах ни в чем сознаваться, кричал: "Гады! Фашисты" и был расстрелян в упор при допросе.
О подробностях Лева не расспрашивал: после того как заменили 5 на 8, боялся новой добавки. Он лишь лежал на нарах – и слушал…
Смейся, паяц!"
Но, как писал Гоголь, – "зачем же выставлять напоказ бедность нашей жизни и наше грустное несовершенство?" Хватит печальных историй. Не пора ли отдохнуть на каком-либо жизнерадостном примере, анекдотическом происшествии, – скажем, на любовном приключении современного ловеласа?
Как писал Булгаков – "за мной, читатель, и я покажу тебе такую любовь!". Это будет забавно, весело и поучительно.
Двоюродный брат моей матери Нема (Вениамин) Кипнис был студентом, в политику не встревал, а был занят учебой и любовью.
Маленький, крепенький, безозубый, Нема был хорош собою, и женщины его обожали.
Однажды он решил избавиться от надоевшей бабенки. Шел 1937 год, и вокруг то и дело слышались разговоры о шпионах, вредителях и террористах. Нема решил, что выход найден. Он сказал своей девице:
– Дорогая, я тебя люблю и потому хочу предупредить: мы больше не должны вcтречаться..
– Почему? – спросила дорогая.
– Потому, – прошептал Нема, – что я связан с подпольной организацией. Мы готовим покушение на товарища Сталина.
Нема сильно рассчитывал, что она испугается и отстанет. На худой конец, он был готов к ее самоотверженному поступку: "Что бы ни случилось – я твоя навеки!" Такая беззаветная любовь льстит мужскому самолюбию.
Но случилось третье, – чему мы с вами, с высоты нашей исторической вышки, не удивимся, но что для неопытного и аполитичного Немы было полнейшей неожиданностью: подруга любила Нему – но еще больше она любила товарища Сталина. Нему забрали в КГБ, выбили все зубы и отправили на Колыму, где он пробыл… восемнадцать лет!
Смейтесь, паяцы всего мира, над
Смейтесь – и плачьте!
Intermezzo – 2_
ПРЕСТУПНАЯ ПРАВДА
Я пишу эти записки тайком, перепечатываю в двух экземплярах, почти никому не даю читать, храню в столе под замком.
Между тем, в них правдиво изложена моя жизнь и жизнь близких мне людей.
Если эти бумаги "кое-куда" попадут, мне всерьез непоздоровится.
Значит, есть такое в самой моей жизни и в жизнях близких, что делает этот рассказ неприемлемым для широкой или даже узкой гласности? По-видимому, не задалась моя жизнь, не соответствует великой идее? Или, может быть, сама она преступна? Например, посадили вас – значит вы преступник. Оклеветали – тоже преступник.
Но если я в жизни своей не совершал никакого преступления, и первое – вот этот рассказ, а рассказываю я правду, то, следовательно, преступна сама правда?!
_
Вот от чего можно сойти с ума.
Глава 3. Изгнание из рая.
_
– Не плачь, Бумочка, слезами горю не поможешь, – печально говорил папа. Но мама, лежа на диване, продолжала тихо и безутешно рыдать. Рядом примостился я, а Марлеши дома не было: с утра ушла гулять и до сих пор не возвратилась, а уже четыре часа дня. Не догадываясь об истинной причине маминых слез, я и считал, что она беспокоится о Марленке…
А перемены в семье произошли разительные – только ребенок мог их не заметить, но я ведь и был ребенком.
Впрочем, "не замечал" – это не совсем точно сказано. Просто не давал никакого толкования этим переменам, не задумывался над причинами.
Еще партийные папины дела не были решены, а уж его уволили из армии в запас с какой-то скверной формулировкой.
Наш багаж, отправленный из Ленинграда малой скоростью, не успел еще прибыть, и в квартире стояла казенная мебель из папиной военно-хозяйственной академии (тогда-то я услыхал впервые слово "казенная").
Едва отца уволили, явились грузчики и принялись выносить мебель. Они быстро опустошили квартиру, оставив лишь то, что было приобретено отцом в Харькове: "докторскую" клеенчатую кушетку да единственный стул.
Мы сидели с папой вдвоем на кушетке и ели завтрак, сервированный на стуле. При этом папа пророчески приговаривал:
– Привыкай, сынок, к любой обстановке: в жизни еще и не так доведется…
Поглощать яичницу, сидя на кушетке, было не так уж плохо… В жизни мне потом приходилось и похуже…
Вскоре мебель прибыла (приехал и диван, на котором мама потом оплакивала утраченную партийность), и квартира приняла привычный, почти ленинградский вид.
Тогда, в 1937-м, нужды я почти не почувствовал. Но из позднейших рассказов старших знаю, что родителям пришлось туго. Накоплений – никаких: собирать на черный день было не в характере людей их десятка. Материальные трудности обнаружились немедленно.