Записки без названия
Шрифт:
Увы, встреча с Илюшей не была радостной: он сообщил нам о сдаче Харькова (значит, то было после 24 октября). Грустно было представить, что в нашем городе хозяйничают немцы. Но что с папой? Жив ли он? Илюша не знал ничего.
Я бродил по палубе, заглядывал в окна "кают-компании", как называл про себя общий салон для отдыха пассажиров (но, может быть, он и впрямь так назывался), в окна кают первого и второго классов. Там шла своя жизнь – какой-то осколок мирной, довоенной. В кают-компании кто-то музицировал на фортепьяно, несколько человек сидели в креслах, читали. В одной из кают женщина кормила с рук толстушку девочку – та с аппетитом откусывала от большой белой булки, намазанной маслом с повидлом… Я сглотнул слюну.
На
В Казани или Чебоксарах освободилось несколько полок в каюте четвертого класса, и мы перешли в более человеческие условия. Здесь познакомились с какой-то семьей, Марлена свела дружбу со своей сверстницей. В этой или в какой-то другой семье рядом с нами ребенок болел корью, и мама беспокоилась за меня, так как я этой болезнью еще не переболел. Но некуда было деться, и пришлось положиться на судьбу.
Когда на берегу открылся вид Казани, то больше всего меня поразили трамваи – я их не видел уже целый месяц, а в жизни ребенка это огромный срок. Волга здесь была уже не столь широка. Становилось холодно. Навигация могла прекратиться со дня на день.
Но вот, наконец, как-то к вечеру (уже в первых числах ноября) пароход доплелся, наконец, до южных пригородов Горького и… остановился посреди реки. Вокруг, впереди, позади нас стояло на якоре множество судов. В Горький их не пускали: там шла бомбежка.
Из огня мы попали в полымя – опять приблизились к фронту. Надо же было перенести месяц мытарств, лишений, голода, чтобы, удрав от войны и бомбежек, вновь вернуться в полосу действий вражеской авиации!
Знакомая нам картина открывалась вдали: над городом бродили по небу яркие пучки прожекторных лучей, зенитные пулеметы прочерчивали алые пунктиры трассирующих очередей, вспыхивали разрывы, взмывали сигнальные ракеты, зависали и медленно спускались осветительные… Где-то пылали пожары.
Все это – яркое, блестящее, вспыхивающее и гаснущее, зеленое, красное и розовое, – отражалось в волжской темной воде, озаряло фантастическими контурами стоящие на рейде суда и было полно величественной и ужасающей красоты.
Наконец утром мы прибыли в Горьковский речной порт и пришвартовались борт о борт к стоящим у пристани пароходам.
Эвакопункт
Чтобы пройти на берег, надо было миновать поперек целую анфиладу стоящих бортами друг к другу судов. И вот мы опять на твердой земле. Я уже читал к этому времени "Детство" и "В людях" Горького и с интересом смотрел по сторонам на нижегородские улицы, по которым нанятая мамой подвода везла наши пожитки к железнодорожному вокзалу. А сами мы шли пешком, едва поспевая за телегой и лошадьми, которыми командовал сухонький старичок с небольшой, клинышком, бороденкой, похожий, как я решил, на деда Каширина.
Но вот мы на привокзальной площади… Здесь мама узнала, что до станции Свеча надо ехать поездом на Котельнич. Там предстоит еще
Приобрести билеты, даже имея воинский литер, оказалось нелегко. Мама заняла очередь к воинской кассе, но когда будет поезд, никто не знал. Пока что нужно было найти хоть какой-то кров: повалил густой снег, и вскоре площадь и весь город приняли совершенно зимний вид. Снег прекратился, но тут и ударил мороз.
Напротив вокзала, в здании клуба железнодорожников, прямо в кинозале и фойе расположился эвакопункт. Надолго потом, вплоть до момента, когда я воочию увидел гулаговский лагерь, слово "эвакопункт" стало для меня синонимом самого страшного в жизни.
Зал, из которого вынесены все стулья, был весь заполнен людьми, покатом лежавшими на своих узлах и чемоданах и прямо на полу. А новые все прибывали и прибывали, становилось все тесней и тесней. Убывающих было куда меньше, чем прибывших. Нам удалось найти место где-то вблизи от киноэкрана. Чтобы выйти, приходилось почти что ступать по телам. Вся эта масса грязных, измученных, покрытых вшами людей беспрестанно двигалась, чесалась, ворочалась, кашляла и стонала.
В нашем углу, возле киноэкрана, была неимоверная духота и жара. Единственная незакрытая дверь на улицу была с противоположной стороны зала, от экрана то и дело кричали: "Нечем дышать – откройте дверь!". Но едва кто-то выполнял эту просьбу, как там, у двери, поднимался бешеный вой: "Закро-о-ойте! Скво-зи-и-ит! Здесь де дети!!!"
"У них дети, а у нас щенята?!" – кричал экран. Такие перебранки длились часами.
В памяти на всю жизнь отпечаталась картинка: женщина из Литвы, беженка с уже многомесячным стажем, во сне расчесывает изъеденные вшами ноги, задирая юбку все выше и выше и бесстыдно обнажая белые, в расчесах, полные ляжки.
Кажется, ночь мы провели здесь, на следующий день поездов на Котельнич, вроде бы, не предвиделось, и мама решилась рискнуть, чтобы на следующую ночь обеспечить нам более подходящий ночлег. Здесь, в Горьком, жила папина двоюродная сестра Хава Вол с сыном Мариком. Они уехали из Харькова задолго до нас, еще до начала массовой эвакуации, и у мамы был их адрес.
Мы долго ехали куда-то в промерзлом трамвае, потом шли пешком и, наконец, добрались до места. Хава с сыном занимала одну маленькую комнатку на первом этаже большого дома. Нас встретил юный Марик, а через некоторое время явилась и сама Хава. Мама начала ей рассказывать нашу одиссею – и не могла сдержать слез. Зарыдав, отвернула ворот своей кофты – там по белью ходором ходили вши…
У Хавы в комнатке было по-довоенному чисто. Она вытащила нам белоснежные простыни, постелила на полу, подложив что-то мягкое, и мы с сестрой словно провалились в столь крепкий сон, что ночью, когда началась сильная бомбежка, мама не смогла нас разбудить, – я смутно помню сильный грохот близких бомбовых разрывов, голос матери, напрасно уговаривавшей нас подняться и идти в убежище, свою страшную усталость и полную отрешенность от всего, кроме желания сейчас же вновь уснуть…
Утром, вернувшись на вокзал, узнали, что наш поезд ночью ушел. Предстояло ждать следующего. Над заснеженной площадью, наспех украшенной красными флагами, раздавался из уличных громкоговорителей глуховатый голос Сталина – в Москве шел знаменитый военный парад, позднее вошедший в легенду.
Было 7-е ноября 1941 года.
На финишной прямой
Следующий кадр, который ярко вспыхивает в памяти – станция Котельнич. Все вокруг утопает в снегу, внутри маленького вокзальчика разместиться втроем просто не получилось – еле втиснули наши вещи и на них погрузили мою обезножевшую сестру: к ней прицепилась какая-то болезнь, при которой она почти не могла стать на ноги… И тут выяснилось, что сесть в поезд, чтобы проехать в нем всего 50 километров до Свечи, решительно невозможно: билетов не продают, проводники не открывают вагонных дверей, а поезд останавливается на считанные минуты.