Записки без названия
Шрифт:
По-новому воспринимал я знакомые строки Пушкина: "Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя". Теперь можно было не умозрительно представлять себе эту бурю, а просто вспоминать, как она бушевала вчера или на прошлой неделе. Новым светом на всю жизнь засияли для меня радостные слова:
"Вся комната янтарным блеском озарена; веселым треском трещит натопленная печь. Приятно думать у лежанки…". все эти реалии русского деревенского быта теперь каждодневно окружали меня. И даже "кобылка бурая" не была чем-то отвлеченным: сколько раз мы с мальчишками бросались на проносившиеся мимо розвальни, чтобы тайком, за спиной у возницы прокатиться маленько, а то и путь себе сократить из школы домой.
Огромную радость нам доставили вести о наступлении наших войск под Москвой. С упоением читали цифры трофеев, названия отбитых у немцев городов. Помню и первый очерк в "Правде" о Зое Космодемьянской – он назывался "Таня". Страшно было сознавать, что все это произошло вот в такой же русской деревне и совсем недалеко отсюда: вот он – Горький, а вот она – Москва…Взрослые говорили, что если бы столица была сдана, немцы могли в несколько дней дойти до вятских мест. Но они не прошли. И теперь получается, что это был глубокий тыл..
Первоначальные песни
"Светлана" Жуковского да пушкинская Татьяна, на цыпочках летящая к Агафону, – вот и все, что большинство современных городских читателей может вспомнить о крещенских гаданиях. Мне повезло: в начале 1942 года, на крещенье, когда за окном трещал и в самом деле крещенский, то есть самый лютый, мороз, наша хозяйка Матрена устроила пение подблюдных песен.
Вот как это выглядело.
Вечером за большим обеденным столом собралась вся наша семья.
Матрена Яковлевна принесла железную миску ("блюдо"), и каждый по ее предложению опустил туда свое "колечко" (за полным отсутствием колец разрешено было заменить их каким-нибудь маленьким предметом: кто положил пуговку, кто – монетку, кто – пряжку от резинки для чулок или стальное перышко… Далее она вдруг запела громко и резко, обращаясь, как видно, к пророку Илье:
Илею!
В страшны вечера-те,
Крещенские
Поем песни
Первоначальные!
Илею!Кому-то эта песенкаДостанетчя,Тому сбудетчя,Не минуетчя!Илею!
(Может быть, впрочем, что повторяемый часто рефрен "Илею" был вовсе не именем святого, а искаженным сакральным возгласом "аллилуйя!"? За всю жизнь так мне и не удалось выяснить это).
После такого зачина, исполненного на однообразную мелодию, состоявшую из нескольких нот, она приступила к самим гадательным песням, состоявшим то из двух, а то из четырех строчек на тот же заунывный мотив. После каждой песенки встряхивала "блюдо" ("кольца", то есть пуговички и прочий хлам, при этом гремели: бряк-бряк-бряк!), затем вытаскивала один какой-нибудь предмет, какой под руку попался, его узнавал владелец, которому и предназначалась только что возглашенная песенка. Каждая из них что-то вещала, предсказывала. Вы помните, конечно: Татьяне досталась песня, которую Пушкин переложил на онегинский ямб:
Там мужички-то все богаты,
Гребут лопатой серебро
И злато…"
Эта песня, замечает поэт, "сулит утраты", напев ее – "горестный". Ей противопоставлена в романе Пушкина "Кошурка" – предвестница свадеб: "Милей кошурка сердцу дев!" В примечании к этой строке Пушкин цитирует эту песенку в ее и впрямь "первоначальном" виде:
Зовет кот кошурку
В печурку спать!
Эти две записанные Пушкиным строчки идеально ложатся на Матренин напев. Их и в самом деле пели в тех местах. Когда я впервые прочел "Онегина", то, конечно, вспомнил тот крещенский вечер и испытал волнение от мысли, что не так уж много времени разделяет нас и пушкинскую эпоху.
Вот
Арина в подовине
Ткала бело полотно…
Песня, заключающая в себе из рук вон плохой прогноз: она предвещает, как и "мужики, гребущие злато-серебро", несчастье, смерть, похороны…Сидит воробейНа перегороде.Куды полглядит,Туды полетит!Тут, напротив, заключен прогноз благоприятный: песня сулит волю, счастье, собственный выбор вариантов.
Не каждый раз, однако, содержание песенки прямо соответствовало ее колдовскому подтексту. Понятно, что "бело полотно" – к покойнику, а птичий полет – к вольной волюшке. Но бывало и так, что внешний смысл песни – один, а внутренний – совсем другой, противоположный. Поскольку "из песни слов не выкинешь", то читатель простит меня за цитату:
На повети мужикОбосрался, лежит;Под поветью свинья –Исчуверилася,Измаракалася"Илею!Кому-то эта песенка достанетчя,Тому сбудетчя,Не минуетчя!Бряк-бряк-бряк! – стучали "кольца" в тазике. Хитро сощурив свои и без того узкие удмуртские глаза, морща в добродушной улыбке широкий утиный нос, Матрена вытаскивала фанты. Тот, кому досталась песенка про пьяного мужика, который, исчуверившись-измаракавшись, лежит, по-свински пьян, на повети, должен быть без памяти рад: песня предсказывает богатство, здоровье, разливанное море счастья!
В тот ли, в другой ли вечер Матрена вместе с жиличкой Марусей пели частушки:
По деревне идете,
Играете и поете, мое сердче надрываете и спать не даете!
Если вы потонетеИ ко дну прилипнете, –Полежите годик-два,А потом привыкнете!Серый камень, серый камень,Серый камень – сто пудов!Серый камень столь не тянет,Сколь проклятая любовь!Ягодиночкя моя!Надень рубашкю черную!Я страдаю по тебеДень и ночкю темную! Черноглазки дивки баскиСкоро высушат меня,Скоро высушат меняСушее лукова пера!Я с учителем гуляла,Целовалась горячо.Целовалась бы еще,Да он ушел в училище!Мы с девчатами гуляли,Их до дому провожали,А у самого крыльча –Ламча-дрича-гоп-чача!Сербиянка рыжая
Четыре поля выжала.
…
…
Я и тогда не здорово разобрал, чем занималась сербиянка после работы, а сейчас и вовсе забыл. Впрочем, ничем пристойным… Но эту частушку слышал не от Матрены, а от мальчишек из своего класса. Хозяйка охальных слов не употребляла, а те, что кажутся нам не вполне удобными, в ее понимании были совершенно приличны.