ЗАПИСКИ Д’АРШИАКА МОСКВА
Шрифт:
«Представитель венчанной главы, вы отечески сводничали вашему сыну»… «Уподобляясь развратной старухе, вы подстерегали жену мою во всех закоулках, чтоб говорить ей о любви вашего ублюдка… И когда, зараженный французской болезнью, он был задержан дома, вы уверяли, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: возвратите мне моего сына»…
На таких сменяющихся волнах обличительного красноречия была построена эта часть письма. Мне вспомнились риторические вопросы и клеймящие утверждения обвинительных речей Цицерона. В этом письме, опрокидывавшем все правила светской вежливости, чувствовалась превосходная классическая культура.
Последняя
Письмо завершалось угрозами обесчестить посла Нидерландов в глазах обоих дворов и, наконец, замыкалось безукоризненной формулой эпистолярной вежливости.
Я невольно вспомнил стиль Тацита, выжигающего позорные клейма на челе врага.
Некоторые фразы этого беспримерного послания поразили меня при первом же чтении. Великолепное произведение словесного искусства, оно по существу своему могло вызвать довольно серьезную критику. Странно было, что в этом хлестком картеле Пушкин говорил о том волнении, которое жена его, «быть может, испытывала перед этой великой и возвышенной страстью». Он как бы признавал, что прекрасная Натали далеко не безразлич-
265
но воспринимала чувство д'Антеса, видя в нем глубокое самоотвержение и несчастную любовь. Он словно не отказывал своему противнику в некоторых моментах счастливого соперничества. Мне показалось, что такие интимные признания в обращеньи к врагам накануне неотвратимой смертельной встречи были излишни и что поэт, нанося свою убийственную пощечину, не должен был распространяться о душевных волнениях своей жены.
Был еще момент, удививший меня в таком деле.
Обращенье к барону Геккерну оставалось недостаточно обоснованным, и, казалось, сам автор письма не обладал в этом пункте необходимым фактическим материалом. Ему приходилось оговаривать свои тяжелые обвинения всякими «по-видимому» и «вероятно», совершенно недопустимыми при тяжко оскорбительных утверждениях этой беспощадной инвективы.
Все это не могло не поразить стороннего слушателя. Строганов встал, разводя руками.
– Беспримерно! Неслыханно! Что же вы думаете предпринять, барон?
– Я полагал, что при занимаемом мною положении мне надлежит представить копию этого возмутительного документа вице-канцлеру, как прямому начальнику Пушкина по министерству иностранных дел, и графу Бенкендорфу, – для принятия мер по охране моей личности, неприкосновенной по статутам международного права и последнему венскому протоколу.
Строганов нахмурился.
– Вы же, граф, – продолжал Геккерн, – как родственник Пушкина, могли бы внушить ему мысль о необходимости письменного извинения предо мной…
– Этого недостаточно, барон, – решительно заявил старик, – необходимо немедленно стреляться. Подобные оскорбления смываются только кровью.
– Но званье, которым моему королю было угодно облечь меня, препятствует мне выйти к барьеру. Вам известно, граф, что в качестве представителя короны я не могу ронять себя до участия в тяжком уголовном преступлении. Огражденный от арестов и правительственных посягательств неприкосновенностью своей особы, я, к сожалению, не защищен от диких выходок вольнодумного сочинителя, которому, кажется, угодно подогреть свою меркнущую славу международным скандалом.
– И скандалом, которому он приносит в жертву все, – воскликнул д'Антес, – честь своей жены, счастье
своей семьи, судьбу и будущность Катрин, почти сестры своей!
– Он необуздан и ни с чем не считается, – сказал Строганов. – Очень-очень мне грустно за обеих сестер, но ничего не поделаешь. Честь выше всего! К барьеру должен выйти ваш сын, барон.
– Я уже говорил об этом отцу, – отозвался Жорж. – Мой долг немедленно же ответить на эти возмутительные обвинения. Он словно забыл, что сам отказался от своего вызова в ноябре.
Я напомнил, что письмо это хранится у меня в бумагах несостоявшейся ноябрьской дуэли.
– Как бы там ни было, – продолжал Строганов, – а теперь нечего мешкать, тяжесть оскорблений так беспримерна, что драться нужно завтра же, по возможности даже утром. Дело не терпит никакой отсрочки. Ступайте в мой кабинет и пишите ваш вызов, его необходимо сейчас же доставить Пушкину.
Через четверть часа письмо, подписанное обоими Геккернами, было вручено мне, как секунданту д'Антеса, для передачи его по назначению. Я тут же набросал на своей визитной карточке несколько слов Пушкину с просьбой принять меня или указать время для приема.
Карета быстро домчала меня до дома на Мойке, и форейтор, относивший карточку, тотчас же вернулся с ответом, что меня ждут.
По пути я успел обдумать предстоящий разговор и дальнейший план действий.
Письмо Пушкина изменило мое отношение к нему.
Когда вы будете читать это место, дорогой Мериме, остановитесь и тщательно обдумайте создавшееся в тот момент положение и возникшие предо мною великие трудности.
Пушкин неожиданно встал перед нами как беспощадный враг. Его воля к убийству рвалась из каждой строки его письма. Затравленный политической кликой, он хотел отомстить ненавистному обществу и обращал свой гнев на близкого мне человека. Необходимо было отразить удар и оберечь намеченную жертву. Как ни тяжела была для меня предстоящая задача, я твердо решил сделать все для ограждения жизни и чести Жоржа. Глубоко понимая значение Пушкина для России, я не мог принести ему в жертву моего друга и брата. Сообразно с этим я и решил действовать.
Ввиду исключительной тяжести оскорбления
267
серьезности предстоящей развязки я принял твердое решение строжайше соблюдать предписанные европейскими кодексами формы поединка. Предстоящий смертельный расчет требовал неумолимого выполнения принятых обычаев и установленных правил. Все это объяснит вам, быть может, Мериме, мой дальнейший образ действий, удививший некоторых друзей Пушкина.
Я поднялся по знакомой лестнице, вошел в квартиру поэта и был немедленно же проведен в его просторный кабинет. Он сидел за своим письменным столом, спокойно перебирая бумаги, и встретил меня приветливым взглядом и безукоризненным обхождением. Я был изумлен: человек, несколько часов перед тем разразившийся такой бурной вспышкой, был совершенно безмятежен и словно даже с чем-то примирен.