Записки гайдзина
Шрифт:
Эргономика в современном мире приобретает статус, близкий к религиозному. Хорошо все, что не отягощает рук, не будоражит ума и не перегружает памяти. Долой художественные излишества, плеоназмы, орнаменты, латинские пословицы и тонкости этикета. Да здравствуют прямые углы, чеканные слоганы, узкие специалисты и рубленые шрифты. Все сложное оставим микропроцессорам. Сделаем мир проще.
Тем приятнее напоминания о том, что так было не всегда. Приятно видеть барочную архитектуру, готический шрифт, римские цифры. И вдвойне приятно сознавать, что есть области, откуда избыточность уже не изгнать, слишком глубоко она там укоренилась, стала основой и сутью. Иероглифическая письменность – одна из таких областей.
Помню свое удивление и восторг, когда лет в десять я впервые увидел иероглифы на китайских почтовых марках. Ничего себе, – подумалось мне десятилетнему, – это они вот так пишут, и читают, и все помнят, и не путают, и как же это может быть?! Сидел с лупой, перерисовывал, собрал в тетрадке десятка три, классифицировал, пытался расшифровать... Вспомнилось спустя полтора десятка лет, когда Восток неожиданно оказался под ногами. Старые иероглифы, лишь слегка японифицированные, вновь заплясали свой волшебный танец, и я заболел ими вторично, уже не по-детски.
Восторженным натурам, не знающим восточных языков, свойственно видеть некую мистическую тайну в иероглифах как таковых. Иной романтик способен углядеть тайну даже в звучании этого русского слова: иероглиф. Выведенный каллиграфической кистью, черной тушью на белом фоне – о, сколь метафизичен он и непостижим! Я могу понять такой взгляд, вполне могу, для этого мне нужно лишь перевернуть иероглиф вверх ногами и посмотреть на его отражение в зеркале. Он моментально становится бессмысленным и манящим.
Но я не отношусь к восторженным натурам. Мой ум рационален и упорядочен. В моем кармане – диплом инженера. С самого начала мне не хотелось умиляться непостижимому. Мне хотелось понять и освоить. Именно в силу того, что это было непонятно, сложно и избыточно. Это был вызов.
Я разъял иероглифы на элементы и отдельные штрихи. Я поверил их алгеброй и компьютером. Я призвал на помощь искусство мнемотехники. Любовно разработал собственную систему – небывалую систему фонетической разбивки и сюжетных цепей. Медленно ползя по алфавиту, составил три сотни мнемонических блоков. И через три года знал четыре тысячи иероглифов – больше, чем их знает любой японец.
Это был триумф. Я читал уличные вывески, газетные заголовки и статьи в энциклопедических словарях. Я мог по памяти написать имена всех ведущих борцов сумо. Я с закрытыми глазами рисовал пресловутое «зубило». Словарь иероглифов отныне пребывал у меня в голове.
Я заходил в случайный бар, садился за стойку и заводил с барменом непринужденный разговор, ловко сводя его к иероглифическим написаниям различных японских слов, обычно пишущихся слоговой азбукой. Неизбежно следовало пари: действительно ли сможет глупый гайдзин написать иероглифом слово «кит»? Или «бекас»? Или «роза»? (Кстати, почему-то особенно часто «роза», если вы желаете повторить мои подвиги, обязательно выучите два иероглифа, означающие «роза») Я торжествующе рисовал на бумажке «кита» или «бекаса» или «розу», получал по условиям пари свой дринк: «кровавую мэри», или «отвертку», или «московского мула», – выпивал его и шел в следующий бар. Конечно, через некоторое время мои рыжие кудри примелькались, и халява ушла в прошлое, но гордость за достигнутое осталась.
Вы спросите: достаточно ли мне этого?
Нет, недостаточно.
Я не могу гордиться этим один. Рожденный в моих извилинах метод распирает мне череп и просится наружу. Я должен заразить им ближних и дальних. Заразить людей в планетарном масштабе. Мне известно, как это сделать. Сегодня на моей стороне мощные программные технологии и всемирная компьютерная сеть.
Я понимаю, что в наш век постэнтузиазма моя старомодная увлеченность может показаться смешной. Но мне не до смеха – ведь речь идет далеко не только об иероглифах. На наших глазах разворачивается война двух начал. Божественная избыточность шаг за шагом сдает позиции вульгарной малодушной эргономике. Художник проигрывает маркетологу. Прихотливые башенки на древнем здании человеческой культуры съедает технократическая ржавчина.
Остановить прогресс нельзя. Но можно сгладить антагонизм. Можно, призвав на помощь игру и фантазию, примирить непримиримое. Увязать иррациональное с рациональным. Научить человечество эргономично осваивать неэргономичные системы. Режьте меня на куски – я не знаю задачи, более благородной.
Глубоко за полночь, в изнеможении отрываясь от своего компьютера и скользя рассеянным взглядом по двум десяткам словарей, разложенным вокруг, я вдруг вижу Владимира Набокова, выходящего из лаборатории. Он сутулится и устало потирает переносье. За его спиной – препарированный фрагмент божественного промысла, очередная порция красоты, пришпиленная булавкой. Это необходимо делать, таков наш мир: не пришпиленное булавкой рано или поздно попадает под каток. И если художник чувствует свою ответственность перед миром, то сегодня ему надлежит быть совсем не тем, чем надлежало быть вчера. Художник сегодня всё менее солдат, всё менее герой и всё менее гражданин. Сегодня художник всё более архивариус. Всё более энтомолог. Всё более мнемотехник.
И рыцарства в этом ничуть не меньше.
Перекресток
В пятничный вечер на работе засиделись немногие. Университетская стоянка пустовала – лишь полдюжины машин терпеливо дожидались своих владельцев. Оставалось определить, которая из них дожидается меня.
Поднимая воротник, я взглянул вверх. Небо было черным в густую белую крапинку. Достигнув автомобилей, крапинка превращалась в белила. Из шести одинаковых сугробов мне предстояло выбрать один, спрятавший мою Хонду.
Из этой торчит антенна. Не моя, идем дальше... У этой подняты щетки, я точно не поднимал... Эта какая-то слишком маленькая... Эта слишком большая... Вот следующая похожа. Надо номер откопать, посмотреть... «Нагасаки»... Нет, тоже не моя. Значит, моя последняя.
Десять минут на раскопку и отогрев. На лобовом стекле изморозь, обычное дело: не хочешь ждать – отшкрябывай. Только бы вытянуть со стоянки, а там дорога чистая, только что грейдер прошел.
Однажды меня отловили на улице некие местные корреспонденты и взяли блиц-интервью для радио. Здравствуйте, незнакомый иностранный господин, скажите пожалуйста, нравится ли вам у нас? Да, сказал я, мне у вас необыкновенно нравится. Зимой тут у вас метели, сугробы, гололед, холод – все как на моей любимой родине, без которой я скучаю. Корреспонденты очень смеялись такому изящному повороту мысли. Потом из этой реплики сделали заставку для еженедельной краеведческой программы, и добрых полгода я был радиозвездой.
Минуту пришлось побуксовать, поерзать, подергаться взад-вперед, пока на отчаянном рывке колеса не зацепились за край колеи, наезженной учеными профессорами. Переваливаясь с боку на бок и царапая пузо ледяными комьями, моя бедная Хонда поползла к выезду.
Грейдер потрудился ударно. Отвалы снежной массы громоздились по обеим сторонам дороги, как горные хребты. Двухполосная проезжая часть за неделю сузилась до однополосной – только-только разъехаться. Впереди была белая свистопляска и никакой видимости – лишь красное пятнышко светофора помаргивало сквозь снегопад. Я доехал до перекрестка, остановился и стал ждать смены сигнала.