Записки наемника
Шрифт:
– Люди! Спасите, люди!
Я успеваю прыгнуть в ворота, и растерянные полицейские не осмеливаются стрелять на территории посольства. Мы подбегаем к белокаменному дому, из которого выскочили двое в костюмах, при галстуках, а за ними – женщина. Я щупаю кость, кажется – цела.
– Мы русские! Мы русские! – вопит Саша, хватаясь за руки посольских работников и пытаясь их целовать.
– Да, мы советские… Я вот ранен… – добавляю я, чтобы дополнить картину. Женщина побежала за врачом.
Пока у ворот объяснения с полицией, нас уводят в Здание. Так чертовски непривычно: паркет, ковровые дорожки, и мы в
Нас приводят в небольшой кабинет и перед лицом важного и почему-то недовольного лысого человека требуют объяснений.
Я молчу. А из путанных объяснений радиста нельзя ничего понять. Нас оставляют в покое, когда, наконец, понимают, кто мы. Ведут в хозяйственные комнаты, дают умыться, кормят, поят. Нас осматривает врач. Через пару часов отдыха снова подробно расспрашивают обо всем, что с нами случилось.
Потом переводят в другое помещение.
Ночью радист растолкал меня.
– Что мне говорить?.. Насчет радиостанции! – бормочет он. Ему не спится, каждый час бегает в туалет.
– Пошел к черту, – отвечаю я и отворачиваюсь к стене.
Он все равно ничего не слышит, чертов комсомолец. Стоило ему увидеть советский герб, знакомые символы оглупления, стоило услышать звуки родной фискальной речи – где родился, где попался, с кем проводил время, – его потянуло на патриотическую честность. Он не сможет умолчать о моих действиях в том бою, когда нас взяли в плен.
Утром нас будут брить, стричь, обрезать ногти. Нам выдадут за посольский счет европейскую одежду: брюки, рубашки, пиджаки. А потом мы будем многие месяцы торчать здесь, пока правительство Пакистана сочтет необходимым легализовать наше положение, и мы сможем вернуться на Родину.
А как же полковник Бруцкий? Неужели ты существуешь, товарищ полковник? Кто тебя выдумал, кто изобрел и кому твое существование мешает ночью спать?
В окне мерцали звезды, когда я снял наволочку для перевязки раненой руки, с отвращением натянул на себя прежнюю одежду и вышел на свежий воздух. С востока небо начинало светлеть. Я взобрался на дерево и перемахнул через посольскую ограду. Теперь мой путь лежал на Пешавар.
Первым делом я пробрался на железнодорожный вокзал. Двое суток мне пришлось изучать расписание движения поездов. В дневные поезда, следующие из Исламабада, набивалось столько народа, что я без труда смог влезть в вагон и без билета доехать до Пешавара. Теперь мне предстояло найти расположение «повстанческой армии». Я не мог придумать, как это сделать. У меня истощились силы – играть под полковника Бруцкого. Вдобавок, разболелся живот. Через некоторое время я убедился: это дизентерия. Вот тебе и стальной организм!
Приступы становятся все чаще. Я направляюсь в лагеря афганских беженцев. Там есть миссия Красного Креста. У меня не спросят ни документов, ни денег. Я для них буду больным. Просто больным.
Болезнь изнуряет меня. Мне становится все хуже. Только бы дойти. Полковник Бруцкий не интересует меня, я сражен невидимой глазу бациллой.
Пока я пробую на своем английском объясниться с представителем госпиталя, меня окружают такие же обездоленные, как и я сам. Хромые, больные трахомой, дизентерийные в скрюченных позах… К представительству подают грузовик и наполняют его больными. Мне приходится помогать грузить тех, кто залезть в кузов уже не в состоянии.
И вот я среди длинных рядов брезентовых палаток. В каждой из них десятки больных, лежащих на поролоновых матрацах. Моя палатка расположена возле высокого белого здания с маленькими зарешеченными окошками. Там тоже госпиталь, и по ночам там теплее. Грубое одеяло из новозеландской шерсти колется, меня поят горькой бурдой, пичкают таблетками. Зато напротив нашей палатки дощатые туалеты, возле которых никогда нет очереди. Инфекционное отделение отгорожено от других отделений госпиталя колючей проволокой, а с тыла оградой служит уже упомянутое белое здание.
Раз в два дня приходит бельгийский доброволец: перевязывать рану в плече. Его не интересует, что она пулевая. Его вообще ничего не интересует. Даже нож, который я сдуру прибинтовал полосками из посольской наволочки к ране.
Мой удел горек. Слишком много горьких таблеток приходится глотать, чтобы дизентерийный микроб, бацилла или кто он там, сдох и покинул меня.
Мы питаемся гуманитарной помощью, от которой у меня изжога. Я привык к нормальной, здоровой пище: сырая ящерица, лягушачьи лапки без соли, на десерт – незрелые абрикосы. Еще нас заставляют мыться и вычесывать вшей. Если часто мыть голову антипедикулезным мылом, кожа раздражается и волосы вылезают клочьями.
В палатке нас десять человек, и все давно понимают, что я не тот человек, за которого себя выдаю. Скоро за мной придут.
Ночью я прислушиваюсь к стонам больных. Обрывки фраз, отдельные звуки, которые вылетают из страждущих уст сквозь сон на непонятном мне языке.
Если я стонал во сне, то, разумеется, кто-нибудь подслушал меня.
С медперсоналом я общаюсь на ломаном английском, стараясь дать понять, что выговаривание слов для меня мучительное занятие. Те десять-двадцать слов на дари, которые я смог выучить за время моего пребывания в этой части света, не спасают меня. И не спасут.
Скоро за мной придут.
Ночью я стараюсь не спать, а высыпаться днем. Тогда ко мне меньше обращаются, не пристают те, кто пошел на поправку.
Ночью я слушаю стоны больных и вой шакалов. Среди больных большая смертность. Ампутированные руки и ноги закапывают во рву, который окаймляет госпиталь с востока и юга. С запада и севера госпиталь примыкает к дороге, которая ведет в лагерь беженцев. Туда регулярно ездит мой бельгиец – принимать роды. Не раз он пытается рассказать о чудесном ребенке, которому помог появиться на свет. Просвещенная глупая Европа! Ты помогаешь рождаться детям, которые умрут от голода, заразятся СПИДом, или вырастут душманами, во имя Аллаха убивающими неверных.
– Нью чилдрэн! – желаю я бельгийцу на прощание. Он жмет мне руку и незаметно для других больных оставляет две упаковки мультивитаминов.
Ночью я прислушиваюсь к стонам, и волосы начинают шевелиться на голове. Я слышу русскую речь. Я слышу выразительную русскую речь! Я напрягаю слух. Может, мне почудилось? Нет, я убежден, что слышу русскую речь! Я откидываюсь навзничь на своей поролоновой лежанке. Тут, рядом русский!
Начинаю напряженно прислушиваться к ночной тишине. Больше русских слов я не слышу. Это, вероятно, галлюцинация. Слуховая галлюцинация!