Записки нетрезвого человека
Шрифт:
И ушел. По пути еще стало стыдно, тяжело. Больше года люди работали, а я все загубил. Звоню Олегу.
– Прости, - говорю, - ради Бога!
А он:
– Что ты, Саня! Все было прекрасно!
– А что было-то? Потом?
– Ну, сначала долго молчали. А потом Родионов (начальник Московского управления культуры) говорит: "Но, с другой стороны, вот мы посмотрели нам это не понравилось, а другой догматик посмотрит - ему другое не понравится. Приходите ко мне - без автора,
– Да почему же он вдруг так?
– спрашиваю.
– Да потому, что иначе по городу слух бы пошел, что ты их обложил, и вот они обложенные ходят.
Это была последняя разрешенная пьеса, и то одному лишь "Современнику". Потом несколько пьес, как говорится, "в стол", подальше от современности, из давних веков, несколько сценариев для кино - сейчас кое-что выползло на свет, но уже - осточертела сцена, осточертел экран, а делать-то что-то надо? Доживать?
Как скудно, какими урывками отмерено нам жизни!
Некогда Олег сказал мне:
– Если тебя посадят, я буду носить тебе передачи. Если меня посадят, ты будешь носить мне передачи.
Он - друг. Многим. Своим друзьям. Своим актерам. Если идти дальше людям.
Он - свой сумятице человеческой жизни со всеми ее и уродствами, и взлетами. В небольшом телефильме он играл графомана, который по мере сил сочиняет стихи. Ефремов так читал их, что шахтер из Донецка попросил в письме, чтобы Олег Николаевич прислал ему свои стихи, а то жена его тоже не понимает.
Юрий Любимов взорвался, ошеломил всех, вместе с четвертым курсом Щукинского училища. Это родился будущий Театр на Таганке. Необузданный, он ставил такие спектакли, что через один начальству приходилось их запрещать. К каждой новой работе театра оно собиралось с силами к изощренной борьбе.
Любимов ненавидел начальство и не скрывал этого. А начальство-то государственное. Значит, он против государства? Но он одевал свою ярость в такие праздничные фантастически-изобретательные театральные одежды, что иной раз и начальству хотелось думать - мол, это не про них, про их начальство. Но запрещать-то надо! Запрещали.
Спектакль по стихам Вознесенского "Берегите ваши лица" был задуман так, что Любимов сидел в зале за режиссерским столиком с лампой и микрофоном и как бы вел репетицию, мог остановить, заставить повторить, сделать замечание. А во время прогона чуть позади справа от него сидел корпус министерского руководства, слева - несколько друзей.
Вот молодые актеры в черных трениках - свет сзади, лиц не видно, декламируют (или поют - забыл) стих, где слова: "Запрещаем запрещать!" Любимов останавливает эту как бы репетицию, кричит:
– Надо, чтобы было понятно, что запрещаем! Кому запрещаем! Еще раз! И теперь уже и сам кричит со всеми, в микрофон, оборачиваясь то к начальству, то к нам:
– Запрещаем запрещать! Запрещаем запрещать!..
Потом меняется свет, и оказывается, что на актерах и актрисах дощечки с надписями, например: "Я люблю Кеннеди" - и так далее, обозначающие, что это, мол, там мы запрещаем запрещать. Но начальство уже привыкло к этим шуткам и накидало замечаний и указаний.
Потом (это мне говорили) Вознесенский сказал:
"У меня в ЦК комсомола есть кореш, он посмотрит, все замечания к чертям отменит".
Пришел ЦК комсомола и запретил спектакль вообще.
Репетиция "Бориса Годунова", кирпичная стена, два стула и доска.
Золотухин на репетиции был жалок перед надменной полячкой, Любимов спрашивает:
– А что бы ты сделал, если бы над тобой издевалась русская баба?
– Я бы ей съездил.
– Ну вот и давай.
И Золотухин "съездил" Демидовой. И сразу поставил ее на место. "Царевич ты!"
А не принятые критикой "Три сестры"?
Где сначала духовой маршик звучит с небес. И открывается стена зрительного зала, а за ней - Таганка, за деревьями купол церквушки, и ветерок дует в зал...
Может быть, оттого что напомнило, как на фронте, думалось: "Поставили бы на Первую Мещанскую, дали посмотреть в одну сторону, потом в другую - а там пусть и прихлопнут..." Слезы к горлу. Проговорил: "Вот и весь спектакль..." Какая-то женщина, сидевшая рядом, встревожилась: "Уже все?"
А сестры, говоря о прекрасной будущей жизни, смотрят со сцены на нас, какие мы теперь, будущие? И Федотик фотографирует нас, будущих. И все под маршик маршируют в будущее. За красными флажками, в загоне. А предваряя дуэль, Соленый направляет на Тузенбаха палец:
– Бац!
И Тузенбах корчится в предсмертной конвульсии.
В журнале "Театр" критик проиронизировал: "Репетируют смерть".
А на фронте случалось подумать: "Если случится, - то как - сразу или с мучением?"
Да, забыл. Происходит это все как бы в казарме - койки под байковыми одеялами, умывальники-гвоздики... Полк на постое в городке.
Казарма вспомнилась - довоенная, нескончаемая, бессрочная.
Вдруг постарел. Это случилось позавчера. Но я даже сразу и не заметил. А сегодня вижу - да.
Неловко в таком виде быть среди людей. Если можно, не приходите без предупреждения. Чтобы я успел сделать вид человека, который еще. И хорошо бы больше не работать. Пришлось бы работать, делая вид. Давно, по правде сказать, это началось уже. В войну еще.