Записки нетрезвого человека
Шрифт:
Летят с накатанной снежной горки - маленькие, еще меньше, совсем крохотные - разноцве-тные, на санках, на попках, на животе... Ничего не понимают про нас, взрослых, про перестройку и так далее. А мы мало что понимаем про них - маленьких, еще меньше, совсем крохотных, они для нас инопланетяне.
Все глупое, что было некогда сделано, - пустяки, казалось, потом идут с тобой за руку всю жизнь, убивают, не убивая до конца.
Как часто наши пороки проистекают просто от недостатка ума.
И знаешь, что - плохие мысли, а все равно думаешь их.
В армии скучается по любимым. В тюрьме скучается по любимым. Как смертно скучается, тоскуется в унижении, в стыде, в беде по любимым.
Чтобы
Время от времени, вспомнив что-либо, я говорю себе горько, случается, на улице: "Не было этого! Не было этого!"
А это было.
Или: "Забыто!"
А это не забывается.
В начале тридцатых годов в институты не принимали детей интеллигентов. Мой старший двоюродный брат пять раз сдавал экзамены в какой-то химический институт, но его проваливали. Благодаря росту и общему облику его взял в свою студию замечательный режиссер Алексей Дикий.
В войну он стал руководителем театра Черноморского флота. В книге Константина Симонова "Разные дни войны" есть упоминание о нем. "Вместе с ребятами из флотского театра мы пошли купаться. Художественный руководитель театра Лифшиц - большой, красивый, еще молодой парень, сидя на берегу, развивал мне свои идеи о синтетическом театре, с которыми он носился уже много лет. А идея заключалась в том, что публика должна активно участвовать в зрелище, действовать вместе с актерами и что вообще все это должно быть своего рода тонкой, умно подготовленной народной игрой..." Далее Симонов пишет, что, наткнувшись в дневнике на эту запись, он попробовал разыскать в морском архиве какие-либо сведения о нем. Оказалось, что в сорок третьем году брат погиб на десантном катере.
После войны один из актеров его театра вспоминал, что брат говорил: "Настоящий художник должен испытать страх смерти".
Смерть он испытал. Страх смерти? Не знаю. Стал бы он настоящим художником? Не знаю.
Мне надо было идти по делу. А на улице был ливень. Свояченица сказала: "Пусть возьмет зонт". Ажена сказала: "Не надо, он его потеряет".
Приснился сон. Он (это я) был безалаберный, опустившийся. Его лицо было покрыто волоса-ми. Они стояли в толпе рядом. Она накрепко привязала его волосы к своим. Он почувствовал это лишь тогда, когда они тронулись. Они катились на чем-то с горы, было весело. К вечеру она подарила ему ботинки, потому что он был бос. Она не знала, что когда-то у него было много друзей и много ботинок. Он и сам не заметил, как оказался бос. Но объяснить ей это уже не было времени. Ей пора было уходить (навсегда). Он вел ее среди многоэтажных кирпичных корпусов, заводских и жилых. Остатки грязного снега были освещены заревами заводских печей и очагов. Они так и назывались во сне - очаги. На мостовой валялся железный лом. Визжали женщины, горели огнями окна домов - это было одно общее пламя, которое сквозило отовсюду. Она была рада, что он теперь в ботинках. Но она торопилась домой и не понимала, зачем он здесь ее водит. А он прижимал ее руку к груди и знал, что ее здесь уже нет...
Хотел сказать о еще неявной тогда перегородке между "народом" и интеллигенцией. Написал сценарий о девушке, воспитанной в детском доме. Поставить фильм по этому сценарию решил один из первых мастеров тогдашнего кино - Сергей Аполлинарьевич Герасимов. Он создал свою кинематографическую школу, воспитал многих известных актеров и режиссеров. Но непоколеби-мо приверженный тогдашним официальным установкам, он шел даже еще дальше. В одной из статей писал о том, что детей следует воспитывать не родителям, а государству. В то же время часами мог читать на память Гоголя, Тютчева, поэтов Серебряного века. Помнится, выступая с официальным докладом на съезде кинематографистов, он перешел вдруг на поэму Пастернака:
Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться.
Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций,
может, ты-то их, море, и сводишь и сводишь на нет.
Молодые деятели кино посмеивались: слегка сбрендил старик.
Первыми своими картинами Герасимов сдвинул наш кинематограф с тогдашней полосы замерзания. Его наивная одержимость в области политики была кстати начальству, и, пользуясь своим авторитетом, Герасимов публично вступался за гонимых - Киру Муратову, Эфроса, Любимова.
Твердость его убеждений вызывала у одних иронию, у других активную неприязнь. Но в том-то и дело, что он был искренен. Думаю, что и сейчас не отрекся бы от Сталина.
К сценарию претензий у него не было. Лишь два пожелания: первое чтобы один из героев картины был не рядовым интеллигентом, а серьезным ученым. Он объяснял это невинным желанием снять в фильме свою квартиру.
А второе пожелание - чтобы девушка ехала к своей, как она предполагала, матери не из Ленинграда в Томск, а из Свердловска в Москву. Потому что Сергей Аполлинарьевич в детстве жил в Свердловске и любит его. А сейчас живет в Москве. Ну и что, думаю, я-то пишу общечеловеческое, какая разница, откуда и куда она едет.
И вот картина снимается, и я вижу на экране один из эпизодов. Пораженный, спрашиваю Смоктуновского:
– Что это вы хихикаете как-то по-нэпмановски, и вообще играете человека неприятного?
– А мне Сергей Аполлинарьевич так сказал.
Я - с тем же вопросом к Герасимову.
– Сашечка, - отвечает, - давайте сверим концепции. Из таких вот и вырастают Сахаровы и Солженицыны!
– Не из таких, - подумал я.
И тут понял смысл двух его пожеланий. Железная девочка, воспитанная государством, приез-жает из рабочего Свердловска в загнивающую Москву. И этого крупного ученого с его смешными интеллигентскими терзаниями учит жить. Комсомолка-максималистка, она разметала многое, все, что, по ее мнению, не отвечает нормам жизни советских людей.
Когда картина была закончена, на художественном совете Сергей Аполлинарьевич в своем выступлении сказал:
– Вот, считается, что у нас нет классов. Классы есть. Рабочий класс и интеллигенция. Люди, которые всем недовольны. И если бы нас с Александром Моисеевичем спросили, за кого вы, за рабочий класс или за интеллигенцию, тут он взглянул на меня и миролюбиво закончил, - мы бы сказали: "и за тех и за других".
Парадоксы...
Кинорежиссеры любили приглашать Евстигнеева на эпизодические роли ученых. Это было странно и, честно говоря, даже смешновато. За знаменитую лысину, что ли? По жизненному, так сказать, амплуа он был простонароден. И в речи на актерском собрании "Современника", и в застолье застенчив и немногословен. Так, бормотнет что-либо своим знаменитым металлическим баском и замолкнет.
Благодаря этой его непритязательной простоте с ним было легко и просто каждому, в общении он был не умнее никого, особенно интеллигентных людей, которые говорили с причастными оборотами.
С ним было хорошо и естественно выпить. Приходил после съемок в Ленинграде, и мы садились за свои рюмашки, не вдаваясь в подробности искусства и политики. И все, между делом, становилось ясным, и про политику, и про искусство, и про жизнь вообще. Потом он ложился на тахту и мгновенно засыпал. Но просыпался вовремя, так, чтобы можно было поспеть к поезду. (Так же на съемках: явившись, он ложился на какую-нибудь скамью, задремывал и мгновенно просыпался для своего эпизода.)