Земля, земля — вдова солдата.Солдат — погиб. Земля живет.Живет, как и тогда когда-то,И слезы вод подземных льет.Земля солдата полюбила.Он молод был и был красив.И спать с собою положилаПод тихим шелестеньем ив.А то, что ивы шелестели,Любилися они пока,Земля с солдатом не хотелиПонять. Их ночь была кратка.Предутренней артподготовкой,Что затянулась до утра,Взметен солдат с его винтовкойИ разнесли его ветра.Солдат погиб. Земля осталась.Вдова солдатская жива.И, утешать ее пытаясь,Ей что-то шелестит трава.Еще не раз, не раз, а много,А много, много, много разК тебе придут солдаты снова.Не плачь и слез не лей из глаз.
Как убивали мою бабку
Как убивали мою бабку?Мою бабку убивали так:утром к зданию горбанкаподошел танк.Сто пятьдесят евреев города,легкие от годовалого голодабледные от предсмертной тоски,пришли
туда, неся узелки.Юные немцы и полицаибодро теснили старух, старикови повели, котелками бряцая,за город повели, далеко.А бабка, маленькая, словно атом,семидесятилетняя бабка моякрыла немцев,ругала матом,кричала немцам о том, где я.Она кричала: «Мой внук на фронте,вы только посмейте,только троньте!Слышите, наша пальба слышна!»Бабка плакала, и кричала,и шла, опять начинала сначала кричать.Из каждого окнашумели Ивановны и Андреевны,плакали Сидоровны и Петровны:«Держись, Полина Матвеевна!Кричи на них. Иди ровно!»Они шумели: «Ой, що робытьз отым нимцем, нашим ворогом!»Поэтому бабку решили убить,пока еще проходили городом.Пуля взметнула волоса.Выпала седенькая коса,и бабка наземь упала.Так она и пропала.
Мои товарищи
Сгорели в танках мои товарищи —до пепла, до золы, дотла.Трава, полмира покрывающая,из них, конечно, произросла.Мои товарищи на минахподорвались, взлетели ввысь,и много звезд, далеких, мирных,из них, моих друзей, зажглись.Они сияют словно праздники,показывают их в кино,и однокурсники и одноклассникистихами стали уже давно.
1942
Не естся хлеб, и песни не поются.В душе, во рту, в глазах — одна тоска.Все кажется — знамена революцииБез ветерка срываются с древка.Сентябрь. И немцы лезут к Сталинграду.А я сижу под Ржевом и ропщуНа все. И сердце ничему не радо —Ни ордену, ни вёдру, ни борщу.Через передовую — тишина.Наверно, немец спит после обеда.А я жую остылый ком пшенаИ стыдно есть — задаром, без победы.
Ведро мертвецкой водки
…Паек и водка.Водки полагалосьсто грамм на человека.Итак, паек и водкавыписывались старшинена списочный состав,на всех, кто жил и потому нуждалсяв пайке и водкедля жизни и для боя.Всем хотелось съестьположенный паеки выпитьположенную водкудо боя,хотя старшиныраспространяли слух,что при раненьив животумрет скорее тот,кто съел паек.Все то, что причиталось мертвецуи не было востребовано импри жизни, —шло старшинам.Поэтому ночами, после боя,старшины пили.По должности, по званию и повеселому характеруя мог бырассчитывать на приглашениев землянку, где происходилистаршинские пиры.Но после бояочень страшнослышать то, что говорят старшины,считая мертвецов и умножаяих цифру на сто,потому что водкишло по сто грамм на человека.…До сих поряснее голована то ведромертвецкой водки,которую я не распилв старшинскомблиндажикезимой сорок второго года.
Воспоминание о Павле Когане
Разрыв-травой, травою повиликой… … … … … … … … … … … … … … …мы прорастем по горькой, по великойпо нашей кровью политой земле.(Из несохранившегося стихотворения Павла Когана)
Павел Коган, это имяуложилось в две стопы хорея.Больше ни во что не уложилось.Головою выше всех ранжировна голову возвышался.Из литературы, из окопавылезала эта голова.Вылезала и торчалас гневными веселыми глазами,с черной, ухарской прической,с ласковым презрением к друзьям.Павел Коган взваливал на плечина шестнадцать килограммов больше,чем выдерживал его костяк,а несвоевременные речи —гордый, словно Польша, —это почитал он за пустяк.Вечно преждевременный, навечнодовременный и послевременный Павелне был своевременным, конечно.Впрочем, это он и в грош не ставил.Мало он ценил все то, что ценим,мало уважал, что уважаем.Почему-то стал он этим ценени за это обожаем.Пиджачок. Рубашка нараспашку.В лейтенантской форме не припомню…В октябре, таща свое раненьена плече (сухой и жесткой коркой),прибыл я в Москву, а назначеньеновое, на фронт, — не приходило.Где я жил тогда и чем питался,по каким квартирам я скитался,это — не припомню.Ничего не помню, кроме сводок.Бархатистый голос,годный для приказов о победах,сладостно вещал о пораженьях.Государственная глоткаобъявляла горе государству.Помню список сданных нами градов,княжеских, тысячелетних…В это время встретились мы с Павломи полночи с ним проговорили.Вспоминали мы былое,будущее предвкушалии прощались, зная: расстаемсяне на день-другой,не на год-другой,а на век-другой.…Он писал мне с фронта что-то вроде:«Как лингвист, я пропадаю:полное отсутствие объектов».Не было объектов, то есть пленных.Полковому переводчику(должность Павла)не было работы.Вот тогда-то Павел начал лазатьпо ночам в немецкие окопыза объектами допроса.До сих пор мне неизвестно,сколько языков он приволок.До сих пор мне неизвестно,удалось ему поупражнятьсяв формулах военного допросаили же без видимого толкаПавла Когана убило.В сумрачный и зябкий день декабрьскийиз дивизии я был отпущен на деньв городок Сухиничии немедля заказал по почтевсе меню московских телефонов.Перезябшая телефонисткараза три устало сообщала:«Ваши номера не отвечают»,а потом какой-то номервдруг ответил строчкой из Багрицкого:«…Когана убило».
Немка
Ложка, кружка и одеяло.Только это в открытке стояло.— Не хочу. На вокзал не пойдус одеялом, ложкой и кружкой.Эти вещи вещают бедуи грозят большой заварушкой.Наведу им тень на плетень.Не пойду. — Так сказала в тот деньв октябре сорок первого годадочь какого-то шваба иль гота,в просторечии немка; онаподлежала тогда выселенью.Все немецкое населеньевыселялось. Что делать, война.Поначалу все же собраводеяло, ложку и кружку,оросив слезами подушку,все возможности перебрав:— Не пойду! (с немецким упрямством)Пусть меня волокут тягачом!Никуда! Никогда! Нипочем!Между тем, надежно упрятанв клубы дыма, Казанский вокзал,как насос, высасывал лишнихиз Москвы и окраин ближних,потому что кто-то сказал,потому что кто-то велел.Это все исполнялось прытко.И у каждого немца белелжелтоватый квадрат открытки.А в открытке три слова стояло:ложка, кружка и одеяло.Но, застлав одеялом кровать,ложку с кружкой упрятав в буфете,порешила не открыватьникому ни за что на светенемка, смелая баба была.Что ж вы думаете? Не открыла,не ходила, не говорила,не шумела, свету не жгла,не храпела, печь не топила.Люди думали — умерла.— В этом городе я родилась,в этом городе я и подохну:стихну, онемею, оглохну,не найдет меня местная власть.Как с подножки, спрыгнув с судьбы,зиму всю перезимовала,летом собирала грибы,барахло на толчке продавалаи углы в квартире сдавала.Между прочим, и мне.Дабыв этой были не усумнились,за портретом мужским хранилисьдокументы. Меж них желтелтой открытки прямоугольник.Я его в руках повертел:об угонах и о погонях ничего.Три слова стояло:ложка, кружка и одеяло.
«Расстреливали Ваньку-взводного…»
Расстреливали Ваньку-взводногоза то, что рубежа он водногоне удержал, не устерег.Не выдержал. Не смог. Убег.Бомбардировщики бомбилии всех до одного убили.Убили всех до одного,его не тронув одного.Он доказать не смог суду,что взвода общую бедуон избежал совсем случайно.Унес в могилу эту тайну.Удар в сосок, удар в висок,и вот зарыт Иван в песок,и даже холмик не насыпаннад ямой, где Иван засыпан.До речки не дойдя Днепра,он тихо канул в речку Лету.Все это сделано с утра,зане жара была в то лето.
Тридцатки
Вся армия Андерса — с семьями,с женами и с детьми,сомненьями и опасеньямигонимая, как плетьми,грузилась в Красноводскена старенькие суда,и шла эта перевозка,печальная, как беда.Лились людские потоки,стремясь излиться скорей.Шли избранные потомкиих выборных королейи шляхтичей, что на сеймена компромиссы не шли,а также бедные семьи,несчастные семьи шли.Желая вовеки большене видеть нашей земли,прекрасные жены Польшис детьми прелестными шли.Пленительные полячки!В совсем недавние дникак поварихи и прачкииспользовались они.Скорее, скорее, скорее!Как пену несла рекаеврея-брадобрея,буржуя и кулака,и все гудки с пароходовне прекращали гул,чтоб каждый из пешеходовскорее к мосткам шагнул.Поевши холодной каши,болея тихонько душой,молча смотрели нашина этот исход чужой,и было жалко поляков,детей особенно жаль,но жребий не одинаков,не высказана печаль.Мне видится и сегоднято, что я видел вчера:вот восходят на сходнихудые офицера,выхватывают из карманатридцатки и тут же рвут,и розовыеза кормамитридцаткиплывут, плывут.О, мне не сказали больше,сказать бы могла едвавсе три раздела Польши,восстания польских два,чем в радужных волнах мазутатридцаток рваных клочки,покуда раздета, разута,и поправляя очки,и кутаясь во рванину,и женщин пуская вперед,шла польская лавинана английский пароход.
Себастьян
Сплю в обнимку с пленным эсэсовцем,мне известным уже три месяцаСебастьяном Барбье.На ничейной земле, в проломезамка старого, на соломе,в обгорелом лежим тряпье.До того мы оба устали,что анкеты наши — деталинезначительные в той большой,в той инстанции грандиозной,окончательной и серьезной,что зовется судьбой и душой.До того мы устали оба,от сугроба и до сугробацелый день пробродив напролет,до того мы с ним утомились,что пришли и сразу свалились.Я прилег. Он рядом прилег.Верю я его антифашизмуили нет — ни силы, ни жизнини на что. Только б спать и спать.Я проснусь. Я вскочу среди ночи —Себастьян храпит что есть мочи.Я заваливаюсь опять.Я немедленно спать заваливаюсь.Тотчас в сон глубокий проваливаюсь.Сон — о Дне Победы, где, пьянот вина и от счастья полного,до полуночи, да, до полночион ликует со мной, Себастьян.