Записки русского изгнанника
Шрифт:
Герой или Дон Киход?
Существуют две точки зрения на русскую эмиграцию. Большинство считается только с условиями материального характера и притом в зависимости от личных стремлений.
Иные, особенно вначале, смотрели на эмиграцию с другой стороны: усматривали в ней возможности организации сил для борьбы с большевизмом, при непременном условии играть в ней заметную роль.
Впоследствии, когда события доказали полное отсутствие этой возможности, все их внимание обратилось на
Меня интересовало нечто другое. Преследование мелких целей в грозный час катастрофы, постигшей наше Отечество, я считал преступлением. Неужели среди тысяч людей бывшей России не найдется хотя одного бескорыстного патриота? Мои материальные требования ограничивались куском хлеба и крышей. Жалкой амбиции руководить толпой беженцев в интервенции с помощью германцев (это было пирамидальной глупостью) или американцев (грубое невежество и незнание истории) у меня не было. Играть роль в беженской среде я предоставлял другим. Я мечтал об одном: в море продажного разврата и растления я надеялся найти горсть героев, способных сохранить и взрастить те качества, которыми создавалась и стояла Россия.
Я верил, что эта закваска, когда совершится полнота времен, когда успокоится взбаламученное море революции, сохранит в себе здоровые жизненные начала для будущего.
Если бы в массах переселенцев я смог найти хотя бы десяток единомышленников, эта идея сохранения Святой Руси была бы осуществлена здесь, в Парагвае. Здесь передо мной открывались все возможности будущего. Каждая моя просьба исполнялась. Каждое мое пожелание встречало радостный отзыв. Мой авторитет — бескорыстного, беззаветно храброго и самоотверженного слуги моей новой родины, пламенного защитника обездоленных соотечественников, рыцаря чести в защите слабых — стоял выше всякого другого…
Если нельзя было спасти Россию, можно было спасти ее честь.
Но, видимо, не настало время для этого. Видно, Создателю угодно допустить зло до предела… Не нашлось ни одной головы понять, ни одного сердца оценить того, что было так близко, так доступно. Того, для чего я отдал свою жизнь, свое личное «я». Ни одна рука не поднялась мне в помощь, ни один голос не отозвался на мой зов. И даже в минуту нечеловеческих страданий никто не решился крикнуть мне: «Слышу, сынку, слышу…»
…Никто, кроме краснокожих детей пустыни…
Как военнослужащий, накануне и в разгаре войны я не мог выступать в печати иначе, как в исключительных случаях. Официально назначенный руководить переселением русских, в деликатных условиях местной политической игры, я был вынужден к величайшей осторожности даже в выражениях, чтоб не погубить дело в зародыше. Все это прекрасно знали заинтересованные лица.
Вызванный мною к жизни в Париже Комитет под председательством Донского Атамана А.П.Богаевского, при участии моего брата и Парагвайского консула Ла Пьера, уступил место коммерческим организациям, так как консулу был дан соответствующий приказ вследствие перенесения центра переселения в Варшаву, откуда эмигранты посылались польским «Буро» на спекулятивных условиях, закрепощенные по заключенному здесь контракту.
Насильственная остановка дела в Париже вызвала катастрофу бывшего главной пружиной переселения Н.С.Горбачева, которого непосредственное обращение к министру иностранных дел в первый год войны и вынудило последнего поручить мне дело русского переселения. Горбачев мгновенно погрузился в долги, и лишь решительное вмешательство оставшихся со смертью генерала Богаевского членов Комитета сумело ликвидировать их. Но яростная полемика, избравшая его своей жертвой, не оставила его в покое и в дальнейшем, и сотни тысяч русских читателей «Последних новостей» и пр. литературы, поддержанные авторитетом исключительной по составу комиссии — Секретаря Нансоновского Комитета Стогова и Аксентьева, задержавшихся во Франции, всецело обязаны им всеми теми ужасами, которые «неожиданно» появились. Но памятником самоотверженного дела здесь остались тысячи русских интеллигентов, частью устроившихся в Парагвае или рассыпавшихся по Аргентине, Уругваю и Бразилии, и двадцать тысяч крестьян, нашедших здесь спасение от польского ига, не считая тысяч других, застрявших в иных краях. Поля пшеницы, хлопчатника, мака, льна, изобилие домашней утвари и сотни русских домов и хуторов свидетельствуют, что их тяжелый труд не остался напрасным, и от этих людей я не слышал иного слова, кроме слов искреннего привета и благодарности. Эти простые русские слова заставляют меня забывать и до сих пор все пережитые лишения и труды.
Библейские сказания поминают праотца Ноя, в семи душах своей семьи спасшего человечество от потопа. Еще более бескорыстный и великодушный в индейских преданиях, он спасает со второй женою своею погибавших в волнах младенцев. Ясно предвидя будущее, я сделал все, чтоб открыть путь к спасению всем русским, не делая различий ни для семитов, ни для сынов Хама… И если спасены только тысячи и десятки тысяч, а не миллионы, кто вправе обвинить меня в неудаче?! И тогда пускай упрекнут меня те, кто сами, бескорыстно служа другим, сделали дело лучше меня и исполнили свой долг перед Матерью Россией за дедовскую кровь, текущую в их жилах, за материнские заботы, давшие им воспитание, за Царскую науку, сделавшую их полезными даже в чужих краях, за честь сражения под ее знаменами, за честь водить на смерть ее чудо-богатырей.
А те, кто понял всю славную, но тяжелую трагедию сына своей Родины, пусть простят меня, что в последний час, под гром орудий, бомбардирующих Париж, заговорил, наконец, Парагвайский Сфинкс.