Записки старого петербуржца
Шрифт:
Он не реагировал ни на что. В его розвальни могла ввалиться шумная студенческая компания, с «Через тумбу, тумбу — раз!» или с «Выпьем мы за того, кто „Что делать?“ писал», — он, не оборачиваясь, через плечо называл свою «сэну» и ударял густошерстую, словно валеную, «шведку» кнутиком по заиндевевшему крупу. Мог сесть, чудачества ради, какой-нибудь накушавшийся блинов почтенный чиновник с молоденькой супругой, — вейка бурчал свое «рицать копеек» и трогал с места. Но он же мог, завернув между двумя седоками к ближнему трактиру, пропустить глоток и вдруг завести на ходу бесконечную, унылую, отзывающую зимней поземкой, замерзшими болотами — свою «чухонскую» песню. Такую, помните, как у Салтыкова-Щедрина:
БылаОстановить его тут оказывалось уже невозможно.
Он мог, сторговавшись за четвертак, повезти вас хоть себе в Парголово, но где-нибудь между Озерками и Шуваловом вдруг остановиться в чистом поле на всем ветру и заявить: «Лезай! Вацать пять копеек — конец был…» И сдвинуть его с места без новой ряды было немыслимо.
Над вейками посмеивались, о вейках рассказывали всякие пошехонские истории, но веек любили. Никто не хотел в эти семь дней ездить на скучных извозчиках, хотя самые дошлые из них тоже пускались на хитрости, подвязывая к дуге какой-нибудь жалкий шарок или вплетая в лошадиную гриву цветную тряпочку… Нет! Эти номера не проходили!
Но за вейкинским весельем, за всем этим шумом, звоном бубенцов, мельканием ленточек, загороженная ими, шла своя жизнь. И вдруг прорывалась.
Как-то семья наших знакомых — году в двенадцатом, что ли, — взгромоздилась на вейку, чтобы ехать к нам, на Выборгскую. Доехали они благополучно — вейка оказался бодрый, — но и муж и жена были смущены: «Черт его ведает, какой-то ругатель попался!»
Ругатель не задевал седоков; он поносил только своего конягу, но при этом не прибегал к предосудительным, но по крайней мере знакомым русским выражениям, а кричал на лошадь — и с такой злостью! — что-то совсем невразумительное: «Но! Я тебя, раклятый, поприков!..»
— Скажите мне ради бога, что это «поприков» значит?
А значило это очень простую вещь. Губернатором Великого княжества Финляндского еще в конце прошлого века был назначен генерал-адъютант Н. И. Бобриков, яростный черносотенец и русификатор. В 1904 году его убили. И вот прошло восемь лет, а память об этом ненавистном всей Суоми человеке жила еще даже в душе пригородного питерского «убогого чухонца».
…В 1900 году в Петербурге на «масленой» звенели бубенцами 4755 веек! Это уже не моя память. Это — вычитано из книг.
Официально этот вид транспорта именовался так: «конно-железная дорога». Теперь только бронтозавры вроде меня представляют себе хорошо, что это такое было.
По улице проложены рельсы — всюду только одна колея. Кое-где эта колея образует «разъезды» с раз и навсегда переведенными стрелками: тут «вагоны конно-железной дороги» встречаются и расходятся на своем пути.
Вагоны эти выглядели внушительно. По длине они примерно равнялись нашим трамвайным — только, конечно, не современным четырехосным, а прежним, двухосным, легким. В высоту же они намного превосходили их.
Вообразите на крыше современного трамвая двойную скамью во всю длину, на которой можно сидеть спинами друг к другу, лицами — к двум противоположным сторонам улицы. По бортикам крыши — легкие перильца, а к ним, с внешней стороны, прикреплены длинные рамки выполненных на жести вывесок и рекламных объявлений: чаще всего восхваляющих «коньяки Шустова» или «швейные машины компании Зингер — лучшие в мире». Все это закрывает ноги сидящих, но не мешает им любоваться поверх рекламы стенами домов и тротуарами. Высота всего сооружения получалась довольно
Вагоны конки были выкрашены все одинаково в синюю — темно-синюю — густую краску. «Моторы» — пара гнедых (или сивых, или вороных, бывало по-всякому) — могли припрягаться к валькам, укрепляемым у обоих концов вагона. С обеих площадок «на империал», на крышу, вели довольно легкомысленно устроенные полувинтовые лесенки — находка для карикатуристов лейкинского типа, с наслаждением изображавших ножки поднимающихся на второй этаж красоток, за которыми хищными глазами следят снизу почтенные усачи и бородачи, пузатенькие купчики в картузах, желчные чиновники в форменных пальто, с зонтами и тросточками, озирающиеся провинившиеся мужья с аккуратно упакованными «покупками» в желтой бумаге, подвешенными на деревянных палочках толщиной с основательный карандаш, с рубчиком посредине, дабы бечевка не соскальзывала. Красотки были в юбках, волочащихся по земле и потому кокетливо приподнимаемых, в шляпках, ширина полей которых возрастала от года к году — опять-таки тема для юмористов: им ведь в те годы, бывало, достаточно было палец показать, чтобы они разразились «безумным смехом».
Нам сейчас, может быть, и длиннейшие юбки тех времен, и шляпы, укрепляемые на головах при помощи длиннейших, по пол-аршина (по тридцать с лишним сантиметров) булавок, острые концы которых грозили глазам подростков, тоже показались бы смешными. Но куда смешней было то, что тогда представлялось само собой разумеющимся, мимо чего проходили без улыбки — удивились бы, если бы кто-нибудь засмеялся! Сама конка была сущей уморой, если судить о ней из нашего далека.
Вот она погромыхивает по рельсам где-нибудь на Каменноостровском или на Кронверкском , погромыхивает тяжко и неторопливо: ну с какой скоростью может двигаться огромный железный вагон, влекомый двумя, пусть даже и не извозчичьими, хорошо кормленными лошадьми? Для каждого из граждан 1970 года — я не говорю о мальчишках — не представило бы ни малейшего труда слезть на ходу с этого рыдвана где-нибудь на углу Пушкарской и Введенской , наддать ходу, догнать вагон у Народного дома и снова вскочить в него.
И тем не менее чуть ли не каждый день в дневниках происшествий сообщалось: «Человек под конкой!», «Еще одна жертва городского транспорта». И борзописцы того времени изощрялись: «Пора обуздать наших коночных Гекторов!», «Автомедоны из управления конно-железных дорог становятся угрозой жизни петербуржцев!»
Сейчас представить себе не могу, какую находчивость надо было проявить, чтобы умудриться кончить жизнь под этой добродушной черепахой — тогдашней копкой. А умудрялись!
Конка приближается к мосту — Троицкому, Литейному, Николаевскому . Мост — это гора, и двух лошадиных сил недостаточно для подъема вагона на его выпуклость.
Но проблема хитроумно разрешена.
На подступах к мосту есть маленькие загончики — на этом берегу и на том. Здесь имеют местопребывание резервные «HP» — куда более заморенные, более старые ветеранки коночного дела. Они стоят, помахивая хвостами, отгоняя мух и жуя отвислыми губами в мокрых пустых холщовых торбах: им тоже дают овес, но мало.
Вагон подошел. На его передней площадке стоит, держа в руках вожжи, как античный боец на квадриге, не вожатый, не возница, — «кучер». Он действует, как и все кучера, — «браздами», но (это же все-таки — конка, новейший вид транспорта!) по правую руку от кучера — изогнутый штырь с рукоятью. Если вращать его, натягивается цепь, прижимает к колесам колодки, и вагон со скрежетом останавливается.