Записки старого петербуржца
Шрифт:
— Ну бог с вами, зовите уж… — говорила она после некоторой внутренней борьбы, якобы уступая доказанной необходимости.
И тогда, мягко ступая по паркету войлочными подошвами, в комнату входил вкрадчиво кланяющийся узкоглазый китаец в синей «дабе», или, весело — но в меру весело! — пристукивая крепкими каблуками, появлялся разных лет русачок — иной раз курчавый и разворотливый, как Ванька-ключник, иногда спокойный, но очень быстроокий, все сразу замечающий и учитывающий — и образа в углу, и портрет Льва Толстого на стене, — опытный офеня. И начиналось чудо…
И
Они, каждый по-своему — тот как игрушку, этот с некоторой натугой, — сваливали их на паркет посреди нашей «детской» (там было всего больше свободного пространства), опускались рядом с ними привычным движением на колени, быстро, легко, профессионально расстегивали многочисленные пряжки, развязывали узлы, и из кубического пакета вдруг появлялось содержимое вполне приличного небольшого магазина тканей.
Очень мне жаль, что никто тогда не мог заснять этого на кинопленку. В извечном, заученном, десятками лет, если не столетиями, выработанном порядке и последовательности у каждого ярославца из тюка показывались — ни единой складочки, ничего помятого! — синевато-белые, как рафинад, штуки простынного материала, куски ситца всех расцветок и любых узоров… И вот уже — пуговичный товар, подобранный по форме и окраске к той материи, которую покупатель видит. И мотки кружева на разноцветных картонных подкладочках. И — катушки ниток. И кнопки, крючки… И опять мадаполам, и коленкор, и шотландка…
— Эх, да что там говорить, барынька милая! Да разве это — морозовской мануфактуры, полотнишко? Морозовы — купчики, они ноньма всякую гнилину в дело пущают… Купеческие руки, как оно говорится, загребущие, купеческая душенька сна от веку завидущая… Темное это дело, ваше превосходительство… А у нас товарец — сами видите какой. Это полотнишко мы только с Алафузовской мануфактуры и получаем… И батя мой такое носил, и я такое ношу… Три сына у меня, хорошая барынька, и им завещание дадено: другого — не брать!
Сыпалась быстрая окающая скороговорка; один кусок сменялся другим; мгновенно учитывалось и выражение глаз, и самая легкая гримаска на лице «барыни». Чистый картуз то снимался с напомаженной аккуратно головы, то опять сам собой оказывался на своем месте…
А комната уже наполнялась. И уже разгорались глаза и у горничной Тани, и у кухарки Альвины, и у бабушки. С вечной своей табачной шкатулкой на коленях, с вечным вязанием (кружево-фриволитэ) в руках, она, иронически усмехаясь, тоже не сводила глаз с волшебного тюка. Невозможно было не поддаться гипнозу этой пересыпанной круглыми словечками тараторливой и продуманной речи, этого магического мелькания белой и цветной ткани, этого пресного и въедливого мадаполамного запаха…
И вот уж няня — ее кровать обычно стояла тут же, у нас в «детской», — кряхтя вытаскивает из-под нее все тот же черный, с медными бляхами по углам, старый «саквояж» и, сердито глядя на говоруна, покупает три или пять аршин «мадаполамчику». И Альвина вертит, прикидывает на себе
А в другие дни бесшумно вползал китаец. И призывали нас с братом. И мои пальцы невольно цеплялись ногтями за неприятную, какую-то оскоминную, поверхность чесучи. С тех годов не могу выносить этого ощущения — ногтями по шелку! — как другие — скрипа пробки по стеклу. Считалось, что это нам покупают на рубашки для лета. Но каждый раз в доме после этого оставался еще кусок какого-то золотистого шелка, маме на капот-кимоно, а на кухне — мелкоячеистые, из аляповато раскрашеной папиросной бумаги веера, а у меня в руке — резанная из дешевого жировика, но очень милая обезьянка, а у бабушки — какой-то пряно пахнущий лакированный челночок для кружев из светло-желтого незнакомого дерева…
— Это просто наваждение какое-то! — негодовала мама. — Ничего не собиралась покупать, а — посмотрите только…
Единственный, кто никогда не принимал ни малейшего участия во всех этих коммерческих операциях и увеселениях (каждый такой приход торговцев был, безусловно, помимо всего и хорошо продуманным с их стороны спектаклем), это межевой инженер В. В. Успенский. Впрочем, его никогда и не бывало дома в часы таких постановок.
Мемуарист всегда мучится: начал вспоминать — и уже немыслимо оторваться от этого «сладкого яда». А удовлетворения нет, — всегда остается что-то, о чем не подумал.
На Выборгской стороне, где мы жили, чуть ли не в каждом третьем доме имелась булочная. Были обыкновенные, русские; были финские, где продавались «финские сэпики», «финский крэкер», выборгские, удивительно вкусные, кренделя — лиловато-коричневые с поверхности, с угольками и соломинками, припекшимися к их нижней светлой стороне…
И тем не менее каждое утро по всем лестницам всех домов мчались вверх и вниз нагруженные громадными, в полчеловеческого роста, прутяными корзинами «булочники».
Смысл их работы заключался в возможности заскочить в каждую кухню раньше, чем горничная или кухарка успеют, обмотавшись теплым платком, выпорхнуть на морозную или дождливую улицу.
Они ухарски, но и очень легко, скидывали на пол корзину, снимали с нее подбитую для теплоизоляции клеенкой и еще чем-то крышку… По кухне растекался сладкий и теплый тестяной и сахарный дух.
На верху корзины был плоский вкладыш — с пирожными. Ниже — все горячее, все с пылу-жару! — лежали мелкие копеечные булочки всех сортов — розанчики, пистолетики, подковки — с тмином и с маком, облепленные сахарной глазурью и присыпанные крупной, как битое стекло, солью. Тесто, возможно, всюду было одно, но испечено и вылеплено все это было так, что у каждого сорта оказывался свой вкус, свой вид, своя примета. На каждый находились любители: всем хотелось именно своего.