Записки Степняка
Шрифт:
Весною же неожиданно переселился в "сени мирные" и Протас Жолтиков.
Переездка моя на хутор затянулась, и последние дни Протаса прошли передо мною во всей их безжалостной поучительности. Умирал он в мае. В комнату, где лежал больной, непрестанно врывалось солнце и проникал сладкий аромат сирени. В соседнем саду неугомонно щелкал соловей. До самых последних дней Протас лежал в мрачном молчании, терпеливо принимал лекарство и без раздражения сносил присутствие сестры. Когда у постели его собирались знакомые, он просил их говорить много и долго и с особенным удовольствием слушал. Сначала его стесняло солнце и утомлял яркий блеск майского неба и запах
Но в одну ночь это внезапно изменилось. Быстро последовали припадки ухудшения. Болезнь с неумолимой настойчивостью стала разрушать изможденный организм. Мрачное спокойствие покинуло Протаса и заменилось отчаянием. Он то в каком-то слепом бешенстве изрыгал проклятия, то малодушествовал и трогательным шепотом произносил молитвы. Умирая, он потребовал, священника. Но отойти с миром не довелось ему. Когда жизнь уже {313} окончательно потухала в нем и предсмертный холод начинал леденить члены, пароксизм бешенства овладел им. Неестественно сильным движением он приподнялся с подушек и со стоном и скрежетом зубовным потрясал иссохшею рукою, кому-то грозя, кого-то проклиная… Упал он уже безжизненный…
А солнце до конца не изменило ему. В час смерти оно обильно и щедро заливало светом его комнату. В открытое окно, с торжественной медлительностью, вплывали звуки далекого благовеста. Легкий ветер нежным шорохом разбегался по кустам сирени, и соловей разливался серебристыми трелями.
Деревянной сестре досталось пятьдесят тысяч. {314}
XIII. Поплешка
…Лошади устали и пошли шагом. Я откинул воротник шубы и огляделся. Кругом распространялась снежная степь. Кусты там и сям выделялись на ней серыми пятнами. Был сильный ветер, и несла подземка. Растрепанные тучи быстро бежали по небу. Из-за туч, неверно и трепетно, светил месяц. Прихотливые тени мелькали вдоль дороги. Дали то озарялись молочным блеском, то покрывались клубами свинцового мрака. Торжественный гул ветра доносился из кустов. Колокольчик звенел редко и уныло.
На перекрестке поравнялись и затем потрусили за нами убогие дровнишки… Взъерошенная лошаденка в веревочной сбруе, тяжело отдуваясь, торопливо переступала маленькими ножками. Она беспрестанно вздрагивала всем своим худым телом и при малейшем шорохе вожжей пугливо вздергивала голову.
Из дровней выскочил мужичок. Неизвестно для чего ударив кулаком бедную лошаденку, он побежал с нею рядом, вслед за нашими санями. Трепетный свет луны иногда скользил по нем фантастическими пятнами, иногда озарял его явственно и резко. Мужичок поражал убогим своим видом. Одежда его, начиная с шапки и кончая онучами, была одно сплошное лохмотье. Утлые руки болтались вяло и беспомощно. Тонкие, как спички, ноги копотливо переступали по снегу, спотыкаясь и заплетаясь друг за друга. От всего существа его веяло какой-то слабостью и уничижением.
Он на бегу поклонился мне, и по его лицу, в этот миг освещенному луною, расплылась неопределенная улыбка. {315} Он, видимо, очень озяб. Сжатые губы его дрожали, сморщенное в кулачок лицо было бледно. Отсутствие всякой растительности на этом лице придавало ему какой-то бабий вид.
— Чей ты? — спросил я.
— Ась?.. — торопливо отозвался мужичок и побежал
Я повторил вопрос.
— О-ох, чей-то я?.. Вот уж и не умею тебе, матушка, сказать… Чей, чей… — в каком-то раздумье повторил он, — допрежь барские были… Козельского барина, с Козельцев… — и добавил поспешно: — Козельский я мужичок, матушка, козельский… Поплешкой меня звать. Отца — Викторкой, меня — Поплешкой…
— Что же это за имя? — удивился я, — может, дразнят тебя так?
— Нет, зачем дразнить, — настоящее званье: Поплешка. 1
— Чуднoе имя.
— Ох, правда твоя, матушка, — чудён у нас поп… Самовластительный, гордый поп. Это что — Поплешка, — у нас Бутылка есть… Ей-же-ей, матушка, Бутылка!.. Мужик как есть во всех статьях, — и видом, и все, а — Бутылка… О, самовластительный поп. Допрежь того, вот что я тебе скажу, матушка: барин у нас мудёр был. Такой мудрый барин, такой мудрый… Тот, бывало, не станет тебя Иваном аль Петром звать, а как пришли кстины, так и велит попу либо Аполошкой, либо Валеркой кстить… А то вот еще Егешкой кстили. Мудрый был барин!.. Ну, барин перед волей помер — поп замудрил: Поплешка да Бутылка, Солошка да Соломошка, так и заладил…
— Ну, а кроме-то имен ничего себе поп? — поинтересовался я.
— Он ничего себе… В кабале мы у него, матушка! Как лето придет, он нас и забирает: того на покос, того на возку, того на молотьбу… Поп гордый, поп богатый. Поп не то чтоб спуску давать, а всячески в оглобли норовит нашего брата. Свадьба ежели — три десятины ему {316} уберешь; кстины — полнивы; молебен — свезешь ему десятину; похороны ежели — молоти десять дён… Человек тяжелый, немилосердый человек.
— И давно он у вас?
— А давно уж, матушка… Меня кстил, а мне вот двадцать пятый год идет…
В это время луна осветила Поплешку, и лицо его показалось мне очень старым.
— Да ты старик! — невольно воскликнул я.
— А ты как думал, — с некоторой гордостью произнес он, — я женат седьмой год, у меня вон трое детей, матушка, да два дитенка померли летось…
— Ну, вы и не жаловались на своего попа? — спросил я после маленькой паузы.
— На отца Агея?.. Нет, не жаловались, — и, внезапно придя в веселое расположенно духа, добавил: — Хе-хе-хе… А поди-ка пожалуйся на него… Попытайся-ка… Он тебе, брат, таких… Он тебе таких засыпет!.. Нет, нет, матушка, жалоб чтоб не было. Поп он гордый, не любит жалоб.
— Мы довольны, — заметил он после некоторого молчания, — поп он жестокий, а мы им довольны. Он вызволяет нас. Работаешь ему — он рад. Он работу помнит — придешь к нему, сейчас он тебе водки… Добрейший поп!.. Кабак-то у него свой, — таинственным полушепотом добавил он, — попадьин племянник в нем. Племянник — попадьин, а кабак — попов! — И мужичок с лукавством прищурил правый глаз.
Мы помолчали несколько минут, в продолжение которых мужичок, проворно переплетая своими ножками, раза два подлетал к лошадке и бил ее кулаком по морде, причем сердито и отрывисто крякал.
— За что ты ее?
— Э… одер!.. — неопределенно произнес мужик и неизвестно почему рассмеялся жидким, тщедушным смехом. Впрочем, несколько годя, как бы в оправдание, прибавил:
— Замучила, ляда…
— Откуда ты едешь?
— Хутор тут есть, матушка, — оттуда. Чумаковский хутор-то.
— Зачем же?
— Хомуточка, признаться, на шейку добывал… {317}
Поплешка снова рассмеялся.
— Какого хомуточка? — не понял я.
— А работки бы мне. Работки ищу.
— Ну что же, взял?