Записки стороннего наблюдателя
Шрифт:
– Простите, ради Бога, – улыбнулся молодой человек и, не дождавшись ответа, нырнул в медленно закрывавшуюся дверь.
Бернштайн, уловив знакомые черты в лице этого смешного на вид человечка, задумался на мгновение, остановился. Припадок глубокого мучительного кашля вывел его из этих раздумий. Нужно торопиться.
На Невском проспекте, как ни странно, было пусто. Ветер свистел в переулках, бросал в разные стороны комья мокрого снега, не давая открыть глаза. Бернштайн остановился у моста и схватился за перила: жуткая боль во всем теле пронзила его такой сильной вспышкой, что он скрутился в три погибели и стоял в этом неестественном положении около четверти
Бернштайн не видел ничего вокруг себя от боли, застилавшей ему глаза, однако внутри у него все сильней разгоралось параноидальное ощущение слежки. Из-за сильнейшего ветра и снега, вихрями танцующего вокруг, слабого свечения уличных фонарей, вот-вот готовых потухнуть, погрузив землю в кромешный мрак, повсюду играли непонятные тени, силуэты, очертания, и, чем меньше Бернштайн старался обращать на них внимания, тем отчетливее они приобретали вполне определенные контуры людей или чего-то им подобного. Лунный свет неравномерно разливался по с каждой минутой мрачнеющим домам, словно старался утяжелить их, сделать так, чтобы они, не выстояв под натиском бурана, старины и своего собственного веса, рухнули, наконец, превратив и без того изуродованный бурей город в одну глубокую пучину хаоса и разрухи.
Улицы Петербурга в ту ночь обернулись непроходимым лабиринтом, и, казалось, что с каждым мгновением ходы этого лабиринта меняются и перестраиваются во все новые, извилистые пируэты.
Бернштайн остановился посреди проспекта и оглянулся: все вокруг казалось одинаковым. Из его горла вырвался крик отчаяния, вызванный болью и страхом. Он не мог заблудиться, он считал повороты, считал дома за невозможностью разглядеть номера на табличках, занесенных снегом.
Фонарь над его головой издал резкий щелчок и потух. Бернштайн вздрогнул, отшатнулся от близ стоящего дома, на котором на мгновение увидел очередную размытую фигуру, и, махая руками, рванулся с места. Он бежал, не обращая внимания на боль, раздиравшую его изнутри, на ветер и снег, ледяными уколами колющий лицо. Он бежал и бежал, свернул налево, в узкий темный переулок, продолжил переставлять ноги по занесенному тротуару, пока, наконец, не обессилил. Он рухнул на белый снег всем телом.
Бернштайн лежал неподвижно около получаса. Где-то в уцелевшем уголке сознания он понимал, что может замерзнуть насмерть: он уже практически не чувствовал ног. Однако снова его скрутил невыносимый припадок кашля, он свернулся на снегу и попытался прекратить выдавливать из себя воздух. Он сел, нагнулся вперед и увидел кровь. Яркие капли алели на белоснежном покрывале. Он осмотрелся по сторонам: ветер стих, буран остался где-то позади, исчезли тени. Вдруг его взгляд упал на синюю табличку с номером дома и названием улицы, на которую он попал. "Не верю!" – подумал про себя Бернштайн. Таки добрался. Спасский переулок.
Он лихорадочно стал оглядываться по сторонам в поисках старой черной вывески с золотыми буквами. и увидел ее буквально в двух шагах от себя. «Аптека» – гласила надпись на вывеске.
Луна блестела на небе большим серебряным диском, ветер, снова разозлившийся на петербургские улицы, начал завывать свою бесконечную песню. Лед на каналах затрещал, отдавая эхо по широким проспектам. Казалось, ночь эта, холодная и совсем недружелюбная, будет длиться вечно. Фонари один за другим меркли от непогоды, ломались, падали, издавая страшные вопли.
Бернштайн три раза провернул ручку вправо, один раз влево, и тяжелая старая дверь отворилась с монотонным скрипом. Внутри было тепло, приглушенный оранжевый свет, исходивший из камина, разливался по всей небольшой комнате, заваленной антиквариатом: в покосившихся шкафах стопками лежали полувековые рукописи и книги, на полу в разных углах громоздились стопки портретов, прижатые к стенам, множество статуй и мебели пребывало в разных концах комнаты, а кое-где, если хорошо присмотреться, можно было найти и старинные музыкальные инструменты: арфы, скрипки в шикарных чехлах, обитых красным бархатом, а в самом дальнем углу комнаты стояло черное как смола фортепиано, на крышке которого гордо возвышалось чучело огромного ворона, чьи глаза-бусинки томно поблескивали в полумраке.
В правом углу комнаты, у самого окна, намертво завешенного тяжелыми коричневыми и очень пыльными шторами, находился прилавок из темного дерева. Бернштайн подошел к нему и щелкнул замерзшим пальцем по золотому звонку. В ту же секунду из узенького проема в стене за прилавком, спустился мрачного вида высокий юноша. Лицо его было до безобразия худо, волосы рыжими патлами спадали на лоб, но взгляд был прямой, сосредоточенный.
– Как обычно?
– Больше, – ответил Бернштайн, не долго думая. – И ремень, да чтобы был покрепче.
Над Петербургом начала подниматься тусклая заря. Буря улеглась, оставив после себя разруху и беспорядок. В утренней тишине был слышен лишь равномерный скрежет лопат по тротуарам, с которых убирали снег. Бернштайн в состоянии полной апатии плелся домой, внимательно прислушиваясь к собственному дыханию.
Дойдя до Дворцового моста, он свернул налево. "Кажется, я схожу с ума… или уже сошел," – подумал он, увидев Медного Всадника, что мрачной громадой возвышался над Невой. Он был словно живой, готовый вот-вот сорваться со своего постамента и рвануть в никому неизвестном направлении.
На чистое небо постепенно поднималось холодное солнце. Наполовину занесенные снегом купала Исаакиевского собора сверкали в его тусклых лучах, ослепляя любого, кто бы осмелился на них взглянуть. Глыбы льда на реке сталкивались друг с другом, создавая эхо в тишине еще не проснувшегося Петербурга.
Бернштайн ввалился в парадную своего дома и с грохотом захлопнул за собой дверь. По круглой лестнице с высокими ступенями он буквально полз: каждый шаг, каждое движение давалось ему все труднее, ноги практически не слушались из-за холода, усталости и боли. Шаркая изношенными сапогами по полу, он дошел до лестничного пролета на втором этаже, остановился у стены и сполз по ней вниз, задыхаясь.
"Я хочу, чтобы это закончилось," – подумал Бернштайн. Эта мысль пролетела в его голове как-то резко, сама собой, очень отчетливо и даже громко. Ему даже показалось, что он сказал это вслух. Хотя, может, и сказал.
Иногда наступает такое крайнее состояние души человека, словно какая-то контрольная точка пройдена, словно не осталось уже ничего, даже отчаяния. Случается это решительно у всех, но каждый реагирует на это по-своему. Упав на самое дно, так, что дальше просто некуда падать, человек стоит перед выбором, хотя выбор этот всегда мнимый, иллюзорный. То, что раньше казалось предельно ненормальным, становиться нормальным, боль, к которой, кажется, никогда нельзя привыкнуть, становится обыденной и неотъемлемой частью жизни, при чем, настолько, что она уже и вовсе перестает восприниматься, как боль.