Записки уцелевшего
Шрифт:
Бобочкин подлинник вычислений очкастый подложил к дневнику. Я понял, что он вздумал его отбирать, и пришел в ужас; пропадет вся кропотливая Бобочкина работа. Я доказывал, объяснял, как народ создает частушки. Очкастому мои объяснения показались подозрительными, он, верно, принял этот лист бумаги за шпионский шифр и положил поверх дневника*. [25]
Обыск кончился. Наступило томительное время ожидания машины, она должна была подойти к определенному часу. Очкастый сел писать протокол. Отбирались дневник путешествия, два-три деловых письма "с комприветом"
25
В главе, посвященной истории ВГЛК, я рассказываю, как бедного Бобочку посадили, обвинив в шпионаже в пользу немцев.
Вскипятили на примусе чайник. Молча стали пить чай. Мать с невыразимой горечью смотрела на меня. Сестры собрали мне в наволочку ложку, кружку, сахар кусками, положили бутерброды, папиросы, дали одеяло. В нашей семье хорошо знали, что нужно давать арестованному.
Подошла машина. Наступила тягостная минута прощания, все подходили ко мне, поочередно обнимали, целовали. Соня и Маша успели мне шепнуть одну и ту же фразу: "Отвечай только на вопросы". И отец и мать перекрестили меня.
Потом мать говорила, что у меня было тогда вдохновенное и просветленное лицо святого мученика Себастиана…
Я тогда по-юношески гордился, что меня арестовали, но на мученика вряд ли походил. Мучениками были ранние христиане, которые гибли за веру на арене Колизея, в России мучениками были старообрядцы, подвергавшие себя самосожжению, мучениками были декабристы и народовольцы, которые шли на казнь и в Сибирь за свои революционные идеи, мучеником был дядя Миша Лопухин, который не дал честное слово, что не пойдет против Советской власти, мучеником был мой зять Георгий Осоргин — любящий муж и любящий отец, но на допросе он сказал, что является монархистом, и получил десять лет, наконец, на мученичество шел мой друг Сергей Истомин, когда семнадцатилетним подростком тоже сказал, что он монархист.
А я? Я ожидал, более того, я был убежден, что не в этом году, так в следующем или через следующий меня неизбежно арестуют только за то, что родился князем. Я готовился к допросам и на вопрос "ваши политические убеждения" собирался отвечать «лояльно». Так отвечали мой отец, мой брат и многие другие. И отца, и брата, и еще некоторых выпускали на свободу после подобных ответов и, разумеется, благодаря хлопотам. А было и много таких, которые распинались в верности Советской власти, а все равно получали сроки.
И были такие, которые, как Алексей Бобринский, получали свободу за тридцать сребреников.
К этому страшному испытанию я заранее готовился. И я знал: никакие угрозы не заставят меня подписать позорное обязательство. Я знал: если не подпишу, рухнут все мои мечты, все мои надежды. И с этими мыслями я спускался вниз по лестнице.
Святой Себастиан погиб от стрел палачей. Художников вдохновляла его мученическая кончина. Не однажды много позднее мне приходилось видеть в музеях изображение истекающего кровью обнаженного юноши. И каждый раз, хотя и не без некоторого чувства иронии, я вспоминал сравнение моей матери…
2
Было совсем светло, когда я влез сзади в крытый брезентом грузовик. На лавочках сидели хмурый представительный старик, молодящаяся дамочка с заплаканными глазами и несколько охранников. Мы поехали через всю Москву по Пречистенке, по Волхонке, по Моховой, через Театральную площадь. Улицы в столь ранний час были совсем пусты. Только одна подвыпившая компания шла пошатываясь, не обращая никакого внимания на грузовик.
Мы подъехали к самому страшному в нашей стране зданию на Лубянской площади, но не к главному, а к правому, боковому, на углу Мясницкой. Теперь оба они соединены вместе, загородив выход с Малой Лубянки.
Вдвоем со стариком нас всунули в маленькую каморку — ящик без окон. Стояли две табуретки, стол, на столе чернильница и ручки, свисала под потолком электрическая лампочка. Нам вручили бланки анкеты — где родился, где крестился и, конечно, социальное происхождение: на второй, чистой, странице мы должны были написать подробную автобиографию.
Старик писал-писал, потом отложил перо и сказал:
— Никак не могу понять, за что меня арестовали.
— И я тоже не знаю, за что меня арестовали, — отозвался я.
Его фамилия была Мазуров, больше о нем ничего не знаю. Его увели, я остался в той каморке один, пришел военный, заставил меня раздеться, тщательно обыскал, прощупал складки на брюках, на вороте рубашки, потом ушел. Я ждал, наверное, часа два, вывели наружу, посадили одного в крытый грузовик, провезли всего за полверсты на прославленную ужасами Лубянку, 14, где первоначально помещалась ЧК*. [26]
Я попал в камеру № 11 на первом этаже — небольшую комнату без окон, с потолка ярко светила электрическая лампочка, забранная в металлическую сетку, чтобы не запустили в нее ботинком.
26
Теперь этот старинный двухэтажный особняк с двумя флигелями выглядит очень красивым, он серо-голубой, с гипсовыми вычурными украшениями, в нем, если судить по вывеске, помещается приемная Московского городского и областного КГБ.
На топчанах лежало человек десять, все в одном белье. Тогда еще не было введено строжайшее правило: днем не спать, а сидеть и молча "раскаиваться в своих преступлениях".
Между собой переговаривались, а больше спали, кто-то спросил меня о последних газетных новостях. Запомнился старик немец — нэпман из Калуги. Его посадили как владельца колбасного производства. Сидел он без допросов уже более двух месяцев и похудел вдвое, всем показывал свои непомерно широкие брюки.
И еще запомнился очень красивый, с длинной черной бородой еврей-валютчик. Его таскали на допросы по нескольку раз в сутки. Он возвращался, ложился на топчан лицом вниз, стонал, плакал. У него требовали признаться, где он спрятал золото или драгоценности. Нам он не давал спать своими стонами.
На следующую ночь меня разбудил окрик:
— Вы Голицын?
Я вскочил. Передо мной стоял военный, иначе мент, с листом бумаги в руках.
— Имя-отчество? — спрашивал он по бумажке.
Я сказал.
— На допрос. Одевайтесь.
Меня повели по коридору. Я шел, читал номера камер. Коридор повернул, меня ввели в небольшую комнату. На письменном столе стояла одинокая лампа под зеленым абажуром, лежали папки, отдельные листы бумаги. В кресле за письменным столом сидел худощавый молодой военный.