Записки уцелевшего
Шрифт:
Мы сошлись с ним сразу. Нет, мы не стали играть в солдатики, коих у него было множество, мы просто садились рядышком, а со второго свидания обнявшись, и говорили, говорили…
От матери я скрывал свои грезы о рыцарях Круглого стола, а Жене рассказал. Я признался ему о своих чувствах к замученному мальчику царевичу Алексею и только о гибели своего дяди Миши умолчал.
И Женя мне признался, что тоже постоянно скорбит о бедном царевиче, показал мне несколько его портретов. И еще он мне рассказал то, что тоже от матери скрывал. Оказывается, всю свою квартиру он населил невидимыми существами, с которыми потихоньку беседовал: в стенах жили «стеньчики», под полом «половички», над потолком… забыл, как именовались.
А кормили меня там божественно. Дома Нясенька подавала жидкий пшенный, сваренный на воде кулеш, не всегда заправлявшийся конопляным маслом, а Женина мама накладывала мне полную тарелку крутой, молочной, да еще с сахаром, пшенной каши. И хлеба я съедал сколько хотел.
Жениного папу я видел только мельком. Он приходил, наскоро проглатывал обед и скрывался в своем кабинете.
Наверное, на третье мое свиданье с Женей я принес его папе свои пьесы. А на четвертое свиданье Анатолий Николаевич позвал меня в свой кабинет. Разнес он мои кропанья в пух, но столь деликатно и доброжелательно, что его критика меня не убила, а вдохновила. Самое главное, за что я ему остаюсь благодарен даже до сегодняшнего дня, — это за его слова об искорках моих творческих увлечений. Не отчаиваться, не бросать, а втихомолку продолжать творить, убеждал он меня.
Так ходил я к Жене несколько раз по воскресеньям. А однажды пришел, Женина мама мне открыла, но меня не впустила, сказала, что ее сын не совсем здоров. Потом выяснилось, что в городе, через две улицы от нас, какая-то девочка заболела скарлатиной. Я был очень огорчен, а тетя Саша за меня серьезно обиделась. Потом месяца через два мне снова разрешили ходить к Четвертушкиным. Но постепенно мы с Женей стали остывать друг к другу, и однажды, под предлогом чьего-то дня рождения, я пропустил свидание, потом еще раз пропустил. А потом кто-то сумел уговорить Женину маму, что нельзя так ненормально воспитывать сына. Раскрылись двери его квартиры, он вышел на свет божий, и все соседние мальчики и девочки охотно приняли его в свою компанию, а я оказался лишним. Так кончилась наша дружба.
Был еще один мальчик, с кем я не то что крепко дружил, но он был такой же изгой, как и я, и очень уж льнул ко мне. Звали его Юра, он был сыном той самой Любови Васильевны Бауман, которая учила мою мать сапожному ремеслу. Года за два до нашей встречи, во время хоровода вокруг рождественской ёлки, колючая ветка с такой силой ударила его по лицу, что у него глаз выпер из век. Зрение потеряно не было, но глаз остался сидеть на лице эдаким страшным бугром.
Мальчишки не давали Юре проходу. Стоило только ему выйти из дому, как вслед ему они принимались кричать: "Глазун! Глазун!" Его никуда не посылали, до знакомства со мной он вообще избегал выходить на улицу, хотя жил на самой людной, на Воронежской. Только у нас он бывал. Втроем с моей сестрой Машей мы играли в карты и в хальму, но меня он постоянно раздражал своим непререкаемым апломбом. Так, он самоуверенно заявлял, что Солнце меньше Земли, а спорить с ним было невозможно. И еще он постоянно отрывал меня от интересного чтения, а сам читать не любил. Но моя мать мне говорила, что надо быть внимательным и вежливым к бедному мальчику, который приходит к тебе в гости. С ее слов я знал, что Юрина мать очень ценила наши отношения: ведь я никогда даже не намекнул Юре о его физическом недостатке…
Возвращаюсь к Богородицкому театру. Я потому так подробно остановился на его истории, что наверняка она представляет интерес общественный, а без меня эта история просто канула бы в Лету.
В Богородицком музее театра хранится рукопись воспоминаний А. П. Бурцева о театре, но в ней лишь несколько страничек. Автор приводит список 74 пьес, в которых он участвовал. Он называл пьесы классические — русские и западноевропейские, затем разных второстепенных дореволюционных драматургов, а завершали список не очень талантливые поделки давно забытых писателей, которых тогда усиленно продвигали власти.
О Богородицком театре мне рассказывали: бывший суфлер Архангельский, учительница Головская, когда-то подвизавшаяся на второстепенных ролях, и моя сестра Соня; вспоминал и я о своих чудных впечатлениях детства…
После 1923 года театр начал хиреть, разъезжались один за другим артисты; лишь Бурцев и Русаков оставались. В 1926 году здание театра сгорело, возобновить его не хватило ни средств, ни энтузиазма, ни поддержки властей. Стали играть кое-где, школьная самодеятельность еще существовала приезжали на гастроли артисты Тульского театра. А публика начала терять интерес к театру, наверное, ставили слишком много скучных и бездарных советских пьес.
Бурцев и Русаков постепенно отошли от театральной деятельности и остались только учителями русского языка. Русаков умер вскоре после войны, а Бурцев стал заслуженным учителем РСФСР, ушел на пенсию, ослеп и скончался в глубокой старости в 1975 году.
Судьба Четвертушкина сложилась печально. Какие-то мудрецы еще в 1924 году решили, что будущим агрономам незачем изучать русский язык, и Четвертушкина уволили. Он был вынужден уехать из Богородицка и поступил учителем в Подольск. Помню, как он заехал к нам в Москву, но попал в самый разгар бешено-веселого детского бала. Растерянно глядя на проносившиеся мимо него галопом пары, он посидел несколько минут между бабушкой и тетей Сашей и поспешил уйти. Больше я его не видел.
Приехав в Богородицк в 1977 году, я узнал о его дальнейшей судьбе. В Подольске его арестовали. Сын Женя взрослым юношей приезжал в Богородицк за справками о деятельности своего отца. Что ему удалось достать — не знаю, освободили ли его отца или узник кончил свою жизнь в лагерях — тоже не знаю. Пусть эта глава будет ему своего рода посмертной справкой: "Дана настоящая такому-то, что с такого-то по такой-то год он возбуждал в богородицких жителях чувства добрые…"
Богородицкая проза жизни
1
Если в предыдущей главе я говорил о музах, о поэзии, то эта глава будет посвящена прозе нашей жизни в Богородицке в течение следующих 1920 и 1921 годов. Кажется, в начале 1920 года мои родители получили письмо из Петрограда от слуг умершей двоюродной сестры отца — тети Нади — Надежды Михайловны Голицыной. Она была единственной дочерью старшего брата дедушки генерала и бонвивана Михаила Михайловича, который в молодости прокутил более миллиона рублей. Оставшись старой девой, тетя Надя не имели прямых наследников и неожиданно для моего отца завещала свои драгоценности ему и просто передала верным слугам свою предсмертную волю, а те ее беспрекословно исполнили, о чем нас известили.
Вызвалась поехать в Петроград моя сестра Лина. Заведующий библиотекой Данилов вручил ей весьма солидный, с печатями, мандат, в котором "подательнице сего" поручалось… а что поручалось — не помню.
Лина остановилась по дороге в Москве и пошла в богадельню, где пребывала наша верная няня Буша. Она пришла в ужас. Было ясно: если няню Бушу не взять как можно скорее, она неминуемо умрет от голода. В Петрограде Лине вручили небольшой, однако увесистый чемоданчик, и она покатила обратно, по дороге в Москве забрала няню Бушу и с нею, и с чемоданчиком благополучно вернулась в Богородицк.