Записные книжки. Март 1951 – декабрь 1959
Шрифт:
12 июля. Палермо.
О мистрале. Дни стояли жаркие, и я все ждал, когда он подует. Однажды я поднялся на холм, покрытый ковром из пахучих трав и усеянный мириадами мельчайших улиток. И я увидел, как он накатывается с севера, срезая вершины близлежащих гор, истирая до самой основы полотно неба, раскачивая и продувая насквозь кроны деревьев, наполняя звериным воем поля, загоняя в дома людей и скотину, – одним словом он царил... И т. д. И бросившись наземь, с хрустом давя раковины улиток, подставляя себя яростному водопаду солнца и ветра... праздник.
Основа моего поведения, которая с годами ничуть не меняется, – отказ исчезать из
Похоже, что в этой стране ни одной партии не удается сколько-нибудь долго поддерживать патриотический подъем. Так, правые дали слабину в 1940-м, а левые 16 лет спустя.
Ночью – гроза. Наутро в воздухе легкость, все очертания ясны. Ковер из розовых вьюнков на затопленном сияющей свежестью холме. Аромат молодых кипарисов. Не отрицать больше ничего!
Когда твердо знаешь лишь одно: я хотел бы стать лучше.
Анекдот из России (скорее всего придуманный): Сталин предупредил Крупскую, что, если она не прекратит всякую критику, он назначит вдовой Ленина кого-нибудь другого.
Роман, в конце. Мама. О чем говорило ее молчание. О чем кричала ее немая улыбка. Мы воскреснем.
Ее терпеливость на аэродроме, посреди всего этого машинно-делового мира, молча ждать, как уже много тысячелетий во всем мире старые женщины ждут, пропуская всех вперед. И уже потом, маленькая, сухонькая, начинающая горбиться от старости, по огромному этому полю, к ревущим чудовищам, придерживая ладонью свои гладко зачесанные волосы...
Раз уж мы не сможем ничем искупить прожитые годы и совершенные поступки, не следует ли нам вести себя так, словно вокруг не меркнет яркий беспощадный свет?
Революция – это хорошо. А почему, собственно? Нужно иметь представление о том, какое именно общество вы собираетесь создать. Уничтожение частной собственности – это не цель. Это – средство.
Мир рушится, Восток в огне, вокруг нее самой мучаются и страдают люди, а она, М., где-то на краю Европы, в ветреный день бежит по пустынному пляжу, пытаясь обогнать скользящую по песку тень от облака. Вот оно, торжество жизни.
Август 1956.
С. Люблю это озабоченное, несчастное личико, иногда трагическое, всегда прекрасное; совсем маленькая, со слишком широкими для ее сложения запястьями и лодыжками и с лицом, будто бы освещенным неярким, мягким пламенем, в котором чистота, душа. И когда на сцене в ответ на оскорбительную реплику партнера она резко поворачивается и выходит, так ее жалко, и еще эти хрупкие плечи...
Впервые за долгое время такое чувство к женщине, причем никакого желания или намерения хотя бы игры, а просто люблю ее вот такую, хотя и грустно.
Вложенное письмо.
Я стар или скоро состарюсь. Половину своей мужской жизни я провел, защищая одного человека ценой самопожертвования другого и, может быть, принося в жертву часть себя самого. Я не могу, ради нескольких лишних месяцев или лет жизни, отбросить то, что хранил в течение двенадцати лет. Я не могу, точно злой мальчик, ломающий одну за другой свои игрушки, разбить то, ради чего разбил чужую жизнь.
Мне всегда казалось, что любовь, да и вообще любое чувство, сводится к тому, что ты сам испытываешь в самый первый момент. Так вот к тебе это была любовь без претензии на обладание, я просто отдал свое сердце. Обладание пришло потом, но это нечто особое, уже не из области чувств...
Может
Время для меня перестало существовать; по десять часов в день, в полуподвальном зале театра, в скудном и одновременно жестком свете репетиционных ламп я завороженно следил, как на этом маленьком личике, словно подсвеченном еще и изнутри, но тускло, мучительно, сменяют друг друга все оттенки страдания, которые только может придать лицу человека жизнь. Мне были явлены самые глубины души, ее боль, гордость, беззащитностью. И когда мы выходили вместе на улицу, то внезапный дождь или ласковое тепло сентябрьской ночи воспринимались такими, какими они были, – выражением вечного, незыблемого порядка, проявлением того, отчего бьется и страдает сердце любого мужчины и любой женщины, чем был полон я сам и что единственное давало мне силы жить в течение многих и многих недель.
К., персонаж романа. Молодая еврейка, была депортирована, в лагере служила у эсэсовцев (сестра Х.). Возвращается. Становится актрисой: 1) потому что обрела совершенно невероятную способность рассмешить любого; 2) потому что это хороший способ отгородиться от мира; 3) потому что это дает возможность прожить чужие жизни, и все они неизмеримо предпочтительнее того, что ей довелось увидеть и пережить. А на лице у нее: Бельзен и сострадание. Этому все и аплодируют.
Неловкая и рассеянная. Все у нее горит, пачкается, теряется...
После долгой работы ночью, одни в машине, пустынный Париж, и дождь, который все стучал, не переставая, по железной крыше. На ее лице, освещенном доходящим снаружи слабым светом уличного фонаря, мелькали тени от капелек и ручейков, стекающих по ветровому стеклу. Вокруг этих теней – они двое, укрывшиеся в своем железном домике, а вокруг них – улица, безмолвный город, континент, целый пылающий мир, и он все не может оторвать глаз от этого лица, по которому слезинками стекают тени.
«Наши ласковые, тайные, безлюдные каникулы». Он тряс свесившиеся через стену сада ветви деревьев, и капли воды падали дождем на запрокинутое лицо его подруги. Он пил одну за другой эти капли, которые блестели, словно возбужденные нежные глаза.
Промышленная цивилизация, уничтожая красоту природы, усеивая огромные пространства промышленными отходами, порождает и взращивает искусственные потребности. Она создает такие условия, что бедным быть просто нельзя, жить в бедности невыносимо.
Омоложенный Фауст становится Дон Жуаном. Старый, умудренный жизнью дух в юном теле. Взрывоопасная смесь.
То же. Сцена, в которой Дон Жуан присутствует на собственных похоронах. Дон Фауст или рыцарь Запада.
Аврора. Притча. Дон Жуан познания: ни у одного философа, ни у одного поэта нет подобного образа. В нем нет любви к вещам, которые ему открываются, но есть ум и сладострастие, он наслаждается соблазнами и увлекательной интригой познания, в котором он достигает самых высоких вершин и самых далеких звезд, пока не останется больше ничего, за чем он мог бы пуститься в погоню, кроме разве что того в познании, что причиняет боль, – так пьяница кончает тем, что пьет абсент или азотную кислоту. Поэтому-то он в конце концов жаждет ада. Это последнее знание, которое его соблазняет. Вполне вероятно, оно разочарует его, как и все, что он уже познал. Тогда ему придется застыть уже навечно в своем разочаровании. Самому стать каменным гостем, он возжелает последнего пира познания, но попировать ему так и не удастся. Ибо в целом мире вещей не сыщется и крошки, способной утолить его голод.