Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Дело добывания пищи, понятно, требует высказываний коммуникативного назначения (Кто крайний? По какому талону? До какого талона? Есть ли сегодня конфеты «Южные»? Правда ли, что конфеты «Иран» в бумажках? — тогда это невыгодно!) и высказываний, посвященных борьбе с правонарушителями. Формально они также коммуникативны (установка на практический результат). На самом же деле практический элемент в них ничтожен, как ничтожна для домохозяйки ценность времени, которое уйдет на лишнего затесавшегося в очередь человека. Незначительно в ее душевном обиходе и правовое чувство, к которому она взывает. Практическая направленность подобных реплик — прикрытие для разрядки раздражения,
Но душа очереди в другом разговоре, заполняющем вакуум бездействия, круто детерминированном и иллюзорно свободном. Разговор о еде (о жизни и смерти) — в незатейливой оболочке профессиональных интересов домохозяек.
Для интеллигентов, для молодежи, даже вообще для мужчин — это свежий разговор, с которого только что снят запрет; они создают в нем какие-то новые неловкие и выразительные обороты. Они не в силах от него удержаться, но стыдятся его как признака деградации. Для домохозяйки это продолжение ее исконного разговора. Для домохозяйки предвоенного времени не новы ни очереди, ни карточки, ни вопрос «Что дают?». Так что фразеологию не пришлось обновлять коренным образом.
Все же кое-что изменилось. Во-первых, этот разговор вытеснил все другие ее профессиональные разговоры (о школе, о покупках, о домработницах). Во-вторых, разговор, на котором тяготело презрение мужчин и деловых женщин (особенно молодых), с которым ей запрещено было соваться к умникам, — разговор этот восторжествовал. Он приобрел всеобщую социальную значимость и значительность, оплаченную страшным опытом зимы. Он, разговор о том, что пшено лучше при варке не солить, потому что тогда оно лучше доходит, — стал разговором о жизни и смерти (пшена ведь становится больше). Сократившись в объеме (блокадная кулинария), он обогатился перипетиями одолеваемых трудностей и разрешаемых задач. И, как основной для данной жизненной ситуации, он вобрал в себя всевозможные интересы и страсти.
Когда эта очередь ведет разговор о еде, в нем содержится все: эмоциональная разрядка в попреках и сетованиях, и познавательное обобщение в рассуждениях о наилучших способах добывания, приготовления, распределения пищи, и рассказывание «интересных историй», и всяческое самоутверждение. Тут и заявление своего превосходства над другими все в той же области добывания, приготовления, распределения пищи, и в том же плане просто рассказ о себе, о своей личности, со всем, что к ней относится и ее касается, — психологические наблюдения, фактические подробности, вплоть до простейших констатации:
— А у нас в столовой появились щи без выреза, только очень худые...
— Ну и что ж, что тюлька. Я их пропущу через машинку с маслицем. Муж придет, покушает. Все-таки приятно.
Прямое утверждение своих достижений. А маслице, покушает — ласкательные формы в применении к самому насущному.
— А как вы ее варите?
—
Это грубость на всякий случай, профилактическая. Что, если вопрос задала белоручка, считающая, что она выше этого... тем самым выше отвечающей на вопрос.
— Лично я стала оживать, как только появилась зелень.
— Мы тоже с самого начала варили лебеду, крапиву.
— Нет, я крапиву употребляла исключительно сырую. Совершенно другое самочувствие.
Староинтеллигентские обороты (лично я, исключительно, самочувствие), наложенные на содержание, общее для всех в очереди стоящих. Прямой разговор о себе и разговор о еде — для интеллигентов с них снят запрет. Все же тема слегка замаскирована имеющим общий интерес самонаблюдением или поучением собеседника.
— Мы опять там прикрепились. И знаете, так хорошо дают. Сестра вчера принесла две порции супу, так буквально полбанки у нее риса.
Факты общего значения, а в качестве личной, подводной темы — демонстрация достижений.
— Ой, вот я хлеб начала. Теперь боюсь — не донесу до дому.
— Никогда нельзя начинать.
Третья женщина (стоит за кондитерскими изделиями):
— Спокойнее всего, когда с ним покончишь. Пока оно есть, так тянет, как магнит. Как магнит.
— Пока не съешь, не успокоишься. И забыть о нем нельзя
— Как магнит, тянет.
— Я уж, знаете, конфеты по сто грамм выкупала.
— А полкило хлеба, с маслицем — сразу и конец. Прямо страшно его домой нести.
Удовлетворение разговором о себе дублируется удовлетворением от интеллектуальных процессов. Самонаблюдения, переходящие в обобщение опыта. «Никогда нельзя начинать» — это уже сентенция; «как магнит, тянет» — художественный образ.
— Ну вот, это мы с ребенком и съедим.
— На один день?
— Какой день? На один миг. Раньше-то двести граммов масла на день брали.
— Да, на троих как раз.
— Мои-то раньше были не дай бог. Вдруг гречневой каши не хотят. Свари им овсянку. И суп овсяный, и кашу. Я им говорю: уж одно из двух — либо суп овсяный, либо кашу... Нет, вари им и то, и другое. Ладно, сварю овсянку...
— А мой мальчик — семь ему, но они теперь насчет еды все понимают. Как объявят по радио детскую выдачу, — он все слушает. Сахар там детям до двенадцати лет... Он говорит: мама, это мой сахар, я тебе не дам. А я ему говорю: а я тебе не дам конфет.
Рассказ о себе, о своей семье; именно о том, как семья ела, — отсюда его всеобщий, объективный интерес. Что и подтверждается вопросительной репликой собеседницы («На один день?»). У рассказа о том, как раньше ели, есть подтекст самоутверждения: насколько я и мои были и можем быть выше вещей, сейчас властвующих над нами. Ответная реакция показывает понимание; означает, что собеседница тоже выше и принадлежит к тому же кругу, именно кругу людей, которые брали двести граммов масла в день на троих.