Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
А человек я получился совсем не хороший. В моих возможностях все то зло, какое только способны породить равнодушие, лень, эгоизм, распущенность. Я, конечно, мирный интеллигент и потому мало способен ко злу, проистекающему из природной жестокости, из сознательной и рассчитанной воли к насилию. Но, уверяю вас, равнодушие и распущенность — достаточно мощные механизмы зла. Достаточно сильные, чтобы незаметно подвести человека к тихим домашним злодеяниям — незабываемым до конца. Блок где-то написал в дневнике, что есть такие вещи на совести, из-за которых человек уже никогда не сможет почувствовать себя молодым. Это одно из самых верных наблюдений над совестью. Я вас очень прошу — никогда не говорите мне, что я хороший человек и тому подобное. Это меня раздражает.
Очень многое сейчас у нас психологически окрашено тем, что в тылу большую часть социальных функций выполняют женщины. Женщины сравнительно редко руководят, но выполняют почти все. То есть в основном изменился самый состав,
Утверждение и отрицание
Утверждение и отрицание бытия совершается в трех основных инстанциях — инстанция житейская, бытовая (окружающая действительность), инстанция историческая и инстанция высшего смысла жизни. Только утверждение в последней инстанции обеспечивает подлинный органический оптимизм. Мышление XX века, за исключением последовательно социалистического, было склонно к отрицанию во всех трех инстанциях. Это был одновременно пессимизм солипсического мироощущения, исторического релятивизма и скепсиса и социальной неудовлетворенности. Нам, напротив того, было предписано утверждение во всех трех инстанциях. Для литературы, даже самой дрянной, это оказалось технически невозможным (не получается сюжет). Поэтому в первой инстанции, бытовой, писатели добиваются разрешения на крохотные отрицания, тут же покрываемые с избытком огромными утверждениями. Во второй и третьей инстанции у них, разумеется, все на местах.
Тверже всего утверждать я могу во второй инстанции, и особенно сейчас, в 43-м году, когда прояснились многие исторические, государственные, народные ценности. Когда многое зло, которому мы были подвержены, — оправдало себя. Когда столь многие блага, которых мы были лишены, — пошли прахом. Когда мы всеми нервами ощутили, куда гнет и куда заворачивает история.
В первой инстанции мы скептики. В третьей инстанции мы поражены ужасной болезнью импрессионистического века — болезнью солипсизма. За нашим историческим сознанием, за нашим гражданским сознанием, за всем, что мы готовы утверждать и любить как социальные люди, — все равно, в самой глубокой и тайной глубине все равно стоит непонимание и страх изолированной души, брошенной в непостижимый и враждебный хаос. Все равно нет моста и не будет, чтобы перебросить его между третьей инстанцией и нашим историческим поведением, нашим социальным действием. Все равно хаос придется нести до конца как сущность души и как ее болезнь. Это проклятое наследство, еще тютчевское наследство. А наше историческое чувство — это живая связь с растущим веком, с веком, растущим нами, внутри нас.
С этой точки зрения литература может подразделяться на официозную, которая утверждает все от А до Z, тем самым утверждая абсолютную благодетельность власти, которой она служит; литературу декадентскую, которая отрицает социальное содержание, утверждая только переживание формы, то есть искусство; и ту настоящую литературу, которая утверждает в одних инстанциях и отрицает в других и даже диалектически утверждает и отрицает в пределах одной и той же инстанции.
Если нет в мире великих произведений, в которых ничто не отрицалось бы, то, возможно, нет и таких, в которых бы ничто не утверждалось. Одна из самых мрачных книг — это «Ярмарка тщеславия». Гуковский говорит, что из всех великих писателей мира — единственный оптимист Диккенс. Диккенс, в отличие от большинства настоящих писателей, начинает утверждать уже с первой инстанции. Конечно, это утверждение, сопряженное с отрицанием. Для Диккенса первая инстанция — это мир социального зла, но в то же время люди, многие из людей, населяющих этот мир, — хорошие. И они способны к полноте житейского счастья, оформляемого в первой инстанции. У Диккенса люди несчастны по собственной вине или по внешним причинам, а вовсе не в силу изначальной невозможности быть счастливым (эта органическая невозможность — основная тема «Ярмарки тщеславия»). Оптимизм в большом искусстве — явление редчайшее. В чем его особая прелесть.
Русской литературе действительно никогда не было свойственно сплошное, во всех инстанциях, отрицание (флоберовски-мопассановский безвыходный и в безвыходности почти успокоенный пессимизм). Пушкину, с его историчностью, естественно было утверждать во второй инстанции. «Онегин» — очень мрачная история. Но эта мрачность нарушена утверждением Татьяны, ««милого идеала», национального идеала. И это не какая-нибудь абстрактно-славянофильская девица-красавица; это национальный идеал в конкретнейшем социально-историческом воплощении: уездная барышня и светская женщина, облеченная чистотой, силой, правдой и презирающая соблазн. Это вторая инстанция исторически воплощенного народного духа, торжествующего над печальной эмпирикой невоплощаемой субъективной любви, над неразрешимыми противоречиями эгоистической личности. В «Медном всаднике» борьба двух инстанций — субъективно-бытовой и исторической и победа второй из них — проявлена и осознана до такой степени, что образует самый сюжет произведения. Третьей инстанции Пушкин касался редко; он подходил к ней через тему творчества и вдохновения, как бы считая, что ее законы не распространяются на бытие обыкновенного человека.
Гоголь
Даже Чехов это еще не чистое отрицание. Чехов, казалось бы, отрицал во всех трех инстанциях. Но у него имелось некое противостоящее отрицаниям подразумеваемое. Все может измениться с изменением социального устройства, с установлением справедливости. Это та предпосылка эпохи, которая позволила Шпенглеру утверждать, что все люди XIX века — независимо от их убеждений — были социалистами.
И вот, после всех этих сложнейших соотношений утверждения с отрицанием внутри и между инстанциями, — появилась литература с заданием утверждать неукоснительно. Это явление, в сущности, новое в мировой культуре. Совершенно напрасно сопоставлять его, скажем, с дидактикой XVII века. XVII век — это христианская культура, убежденная в том, что рай находится на небесах; а на земле все не может и не должно обстоять благополучно. Если оды воспевали и утверждали, то на то и существовал одический жанр; это вовсе не предрешало концепцию бытия в целом.
Другое дело, когда рай — или нечто к нему тяготеющее — объявлен существующим на земле и когда литература, как и все прочее, поставлена на службу абсолютной власти, взявшей на себя ответственность за насаждение этого рая. Так впервые возникло требование (невозможное на почве христианской культуры с ее понятиями греха, искупления, испытания...) безоговорочного утверждения во всех инстанциях, внутри всех инстанций.
Появился точный водораздел. Все, что принадлежит к данной системе, — хорошо и благотворно. Зло может проистекать только из враждебности или чуждости этой системе или из заблуждения и непонимания (это герой, который в конце исправляется). Этот участок отведен под отрицание. В пределах же системы все благополучно. Смерть благополучна — человек умер, но дело его живет; страдания благополучны — они закаляют человека; личные неудачи благополучны — человек преодолевает их общественно полезным трудом и т. д. Люди же, принадлежащие к системе, не только благополучны, но и хороши. Если у них есть недостатки, то это лишь подразумеваемые достоинства, так сказать, производные достоинства. Если старые придирчивы и ворчливы, то потому, что они радеют об общем деле. Если женщины агрессивны, то потому, что они блюдут устои. Если общественный работник грубоват, то это функция его честности. Если молодежь легкомысленна, то потому, что в ней кипит сил избыток. Если ребята шалят, то потому, что это живые, бодрые ребята, не слизняки какие-нибудь. Кроме того, недостатки нужны для симуляции «живого человека», для того, чтобы стала технически возможной какая-нибудь характеристика, как временные неблагополучия нужны для того, чтобы стал возможным хоть какой-то сюжет. Но, будьте покойны, и недостатки, и неблагополучия будут сняты до конца, и сняты в первой же инстанции.
Неправда, что великая гуманитарная мысль всегда была пессимистична. Напротив того, она всегда мучительно и неуклонно добивалась утверждения в инстанциях исторической концепции и философского миропонимания, то есть в инстанциях, оперирующих сверхличными ценностями, превышающими единичную человеческую судьбу, которая мыслилась как трагическая. Шопенгауэр с его тотальным пессимизмом был новшеством, исключением и именно потому огромным соблазном для людей конца XIX века. Недаром учение Шопенгауэра годами оставалось незамеченным, пока в распадающемся субъективном сознании не созрела готовность к тотальному пессимизму. Но мировая культура никогда, за редчайшим исключением, не утверждала благополучия в первой жизненной инстанции (толстовские сцены охоты, святок — это только отдельные блики). Как культура христианская, она исходила из неизбывности земного зла; как культура революционно-социалистическая, она исходила из неизбывности социального зла в пределах данного социального устройства.
Все изменилось с появлением предпосылки разрешенности проблемы социального устройства. Первую инстанцию было предписано рассматривать впредь как область снимаемых и в основном снятых противоречий. И вот тут возникла неадекватность действительности, грандиозная, еще не бывалая в мировом искусстве. Вернее, искусство, как интерпретация жизни, перестало существовать. Ибо в первой инстанции человек никогда не ощущал и не может ощущать себя благополучным. Только в последующих инстанциях может быть снята эта незатихающая тревога.