Запомни его лицо
Шрифт:
Через год, после девятого класса, я и мои приятели поняли, что должны разлучиться с родными и с домом, то есть уйти на войну. Поскольку я считался поэтом, мне поручили сочинить письмо в военкомат от имени мужской половины девятого класса «В». Я сочинил — и все расписались.
Единственное, чего я не представлял себе и чего представить было вообще невозможно, это как мама расстанется со мной.
Я тайно показал письмо Александре Евгеньевне. Ее проницательно мудрые глаза выразили крайнее осуждение:
— Не подсказывайте стране, как ей обращаться со своими детьми.
— Но через год меня все равно призовут.
— На этот случай мама, как мне известно, все детально продумала.
— Что продумала?
— Она пойдет служить военным врачом туда, где будешь служить ты.
— Разве это возможно?
— Я ей посодействую, раз уж посодействовала твоему появлению на свет.
— А как вы это сделаете?
— Генералы, Сашенька, тоже начинают свой путь с родильного дома.
Александра Евгеньевна вернула мне письмо, осуждающе приподняв и опустив при этом свои плечики.
— Но как же я не пойду в военкомат, если все остальные пойдут? Сочинил письмо и вдруг…
— Ну, идите.
Военком нас не принял. Мы обратились в коридоре к взъерошенному лейтенанту лет двадцати пяти, слегка прихрамывавшему, будто по вине неудобного, тесного ботинка.
Он скользнул глазами по моему сочинению. И почти на бегу проговорил:
— Знаем, знаем… Военком сказал, чтоб еще годик-два потерпели.
— Но через год война кончится! — разочарованно произнес кто-то за моей спиной.
Лейтенант уже был в другом конце коридора. Его не восхитило наше стремление отправиться на передовую (именно этого мы требовали в письме): он привык к подобным просьбам и требованиям, которые атаковали военкомат.
«Знаем, знаем…» — проговорил он.
«Откуда стало известно, что мы явимся с этим письмом?» — недоумевал я по дороге домой. Мои одноклассники на его слова не обратили внимания. Или решили, что «знаем, знаем» относилось ко всем добровольцам, от которых отбивался прихрамывавший лейтенант. Но я-то, подходя к дому, понял: нас опередила Александра Евгеньевна.
Конфликт между личным счастьем и долгом кто-то из мудрецов объявил самым неразрешимым. На эту мысль могли ссылаться и наши враги, многие из которых спутали понятие долга с огнеопасной привычкой бездумно выполнять любые приказы — даже страшные, даже чудовищные.
Но противоречие между счастьем и долгом война обнажила до предела, сделала очевидным для всех. И для Александры Евгеньевны тоже. Поэтому вскоре она, так боявшаяся разлуки, сама эту разлуку нам предложила.
Все, сотрясавшее нашу семью, как и сирена воздушной тревоги, врывалось в дом, когда окно было уже напрочь скрыто от глаз перекрашенным покрывалом.
Александра Евгеньевна пришла вместе с Ниной Филипповной, держа ее за руку, как поводырь. Это вновь была неожиданность, и мама, как жрица к солнцу, воздела руки к желтому плафону, заменявшему абажур.
— Мы ненадолго, — с порога предупредила Александра Евгеньевна. — Дело вот в чем… С Урала на сутки прилетел Ивашов. Он сейчас руководитель гигантской стройки. Первостепенного значения! — Она гордилась должностью Ивашова. — Хочет завтра видеть тебя, Маша.
— Что… что?!
— Именно тебя. Вместе с Сашей.
— Зачем?
— Надумал заняться поликлиникой для строителей. Нужен новый главный врач… Я порекомендовала тебя.
— Меня?!
— А кого же я еще могла порекомендовать?
— Себя!
— Он предлагал мне… Я не стала отказываться, но объяснила, что пригласить тебя гораздо целесообразнее. И он согласился. А мы с Ниной останемся здесь. И будем вас ждать.
Она говорила торопливо, чтобы не дать маме опомниться, возразить.
— Ты же хотел на передовую? — обратилась ко мне Александра Евгеньевна. — Считай, что твоя просьба удовлетворена. Ивашов на этой передовой поседел. Совсем поседел! Вот и получается… С одной стороны, фронтовые задания, от которых можно и поседеть, а с другой, отдохнете от бомбежек и затемнений.
Деловитостью и телеграфной чеканностью тона Александра Евгеньевна давала понять, что предложение ее дискуссии не подлежит.
Она присела на диван и сжалась так, что мне показалось: еще чуть-чуть — и она вовсе исчезнет.
— Ивашову сейчас отказать нельзя: он тоже круглый сирота.
Она обняла Нину Филипповну.
— То есть… как? — спросила мама.
— У него дочь погибла. Там, на стройке. Ляля… Красавица! В десятом классе училась. — Александра Евгеньевна достала свой ветхий блокнот, склеенный возле корешка. Нашла страницу, где была черная рамка. И внутри нее под именем жены Ивашова с траурной замедленностью сумела вписать: «Ляля-маленькая». — Жену его тоже Лялей звали, — пояснила она. И продолжала: — Цех на морозе строили. Раствор раньше времени застывал, не схватывал кирпичи… Не цементировал стену, как полагается! И она обвалилась.
— А Ляля почему там оказалась? — испуганно прошептала мама. Она вспомнила, что и я десятиклассник.
— Школьники строителям помогали. Задание выполняли какое-то сверхсрочное… Ивашов поседел. Ему еще трудней, чем другим круглым сиротам: виду показывать не имеет права. Должен оставаться источником оптимизма… похоронив дочь.
Ивашов принял нас в кабинете, дорога к которому трижды преграждалась проверкой документов и пропусков.
Когда мы четверо вошли и увидели его, мама поспешно окунула руки в карманы синего пиджака. Она часто крошила табак — и пальцы правой руки пожелтели. Но Ивашов об этом не догадался: мама спрятала руки как бы по привычке и с грациозностью, мне еще незнакомой.
Он легко наклонился и поцеловал Александру Евгеньевну. Потом столь же легко распрямился, поправил ладную гимнастерку и пояс. Таким я и представлял себе людей, которых именовали командирами производства. Без воинских знаков различий на петлицах Ивашов все равно выглядел командиром. На вид ему было лет сорок пять. Хотя голова была снежно-белая.
Он, мне казалось, сошел со сцены или киноэкрана (очень уж правильными были черты лица и статной фигура!). Но ничего дежурно-плакатного не наблюдалось, хотя бы потому, что лицо было обескровленным, бледным.