Запретная любовь (сборник)
Шрифт:
– Сейчас об этом не время говорить. Поезд ушел. Но, по-моему, вполне можно было оставить, – чуть поколебавшись, ответил Гаврилов.
– Оставить? – крикнула Катя. – Ты телевизор давно смотрел? Зачем ребенку сейчас жить?! Всюду насилие, грязь, инфекции, радиация! Чтобы он жил в этой гребаной стране, где всем на всех наплевать? А если война будет, это ты понимаешь?
Гаврилов слушал ее, кривясь. В словах Кати, явно услышанных ею от кого-то еще и теперь, точно на уроке, повторяемых, он не видел логики, а видел лишь беспомощные попытки оправдаться.
– Тебе не надоело?
Катя покачнулась, будто он толкнул ее в грудь. Ее лицо как-то съежилось, стало маленьким и некрасивым.
– Значит, я виновата, убийца я, а ты чистенький? – крикнула она. – Сейчас-то просто врать, что ты его хотел! А ты не хотел, не хотел! Помнишь, я когда-то спрашивала, почему у вас с женой всего один ребенок, и ты сказал: «Да ну их! Чего дураков плодить?»
Катя кричала, нелепо, нерасчетливо всплескивая руками. Голос у нее звучал жалко, визгливо. Кожа на лбу собралась в четыре складки – первая у бровей была самая толстая. В этот момент Катя – всегда тщательно следившая за собой – была очень некрасива, но она не замечала этого, и Гаврилов не замечал.
– Не придирайся к словам! – рассердился Гаврилов. – Мало ли что я сказал и в каком контексте? Главное – как бы я поступил. Ты меня даже не поставила в известность! Ведь когда я уезжал в Челябинск, ты уже знала о ребенке?
– Знала. Но сомневалась, оставлю его или нет.
– Значит, всё-таки сомневалась?
– Конечно. Первые недели я даже хотела оставить его. Даже почти решилась тебе сказать.
– А почему не сказала?
– Не сложилось в тот вечер. Ты тогда с собой ещё этого идиота приволок…
– Замятникова? Он не идиот.
Катя его не слушала. Она слушала себя.
– Идиот! Запускал глаза мне под юбку и вытирал моей рукой свои жирные губы – рыцарь, видите ли! А на другой день ты позвонил и сказал, что уезжаешь «в камандироффку», – с ненавистью передразнила Катя. – Я была уверена, что ты меня бросаешь. Вначале притащил этого оплывшего мерзавца себе на замену, а сам…
Гаврилов понял, что это очередная ложь, но не ему, а самой себе, ложь, так тесно слитая с правдой, что уже нельзя отличить, где ложь и где правда. Если сейчас разрушить все доводы Кати, снести все её бастионы убедительной лжи, останется только голый факт – а именно то, что она сделала аборт, убила в своем чреве его, гавриловского, ребенка. Ему опять стало больно и досадно. Он пожал плечами.
– Это всё ерунда, эмоции! Я тебя не бросал, и ты это отлично знаешь.
– Но ты мне даже не звонил оттуда!
– Неправда, звонил.
– Да, звонил! Один раз за все десять дней! И слышал бы ты свой голос: холодный, равнодушный. Сказал, что не знаешь, когда приедешь. И женский смех откуда-то доносился. Небось был там с какой-нибудь шлюхой, с мерзкой, вонючей, заразной шлюхой!
– Ни с кем я там не был! Я звонил из пиццерии, – возмутился Гаврилов. – И вообще, ты могла позвонить сама. Телефона не было?
– Не могла. И не хотела.
– Неправда, что не хотела. Тебе нужен был повод, чтобы убить моего ребенка и свалить с себя вину.
– Твоего ребенка! – горько передразнила Катя. – Вот именно, твоего! Да тебе плевать на него, главное только, что он «твой!» «Моя машина», «моя квартира», «моя дача», «мой ребенок»! А вот нет его уже – твоего! Тю-тю! Раньше надо было приезжать!.. Скажи, если бы я оставила ребенка, ты бы развелся с женой?
– Это беспредметный разговор! – сухо обрубил Гаврилов. – Ребенка уже нет, значит, нет и повода для обсуждения.
– Не хочешь отвечать? Тогда я сама тебе скажу! Ты бы ее ни за что не бросил, хотя и обманываешь с кем попало! Думаешь, твоя жена тебя любит? Её это тоже вполне устраивает! Ты трус, неудачник, эгоист, похотливый кобель!
Под конец Катя перешла на визг и стояла напротив Гаврилова, наклонившись вперед и с ожесточением глядя на него. Она выкрикивала ужасные оскорбления, всё то, что скопила за долгое время, и каждое ее слово было справедливо и несправедливо одновременно. Она не замечала ни своего распахнувшегося халата, ни высоко, чуть ли не под грудь, подтянутых колготок, ни того, что ее лицо стало злым, почти старым и на нем обозначились все складки и морщины, незаметные до сих пор. Появилось много такого, о чем Гаврилов прежде не подозревал. Например, что самый дальний нижний зуб выглядит неважно, а на боковом зубе несколько крупных темных точек. И как он раньше этого не видел?
Наблюдая всё это почти анатомически, Гаврилов одновременно размышлял, как внутри женщины, которую он, как ему казалось, любил и с которой жил два года, могло оказаться столько ненависти.
Он старался сдерживаться, но его тоже вдруг охватила злоба к этой неожиданно ставшей чужой женщине. Несколько секунд он безуспешно боролся с этим чувством, а потом схватил Катю за плечи и стал трясти ее так, что голова Кати моталась вперед и назад.
– Отпусти, у меня будут синяки! – испугалась она.
– Заткнись! Тебе говорю, заткнись! Или я тебе шею сверну! – крикнул он.
Женщина взглянула на него и неожиданно обмякла у него в руках как жертва.
– Сверни! Сверни! – горячо прошептала она.
Она откинулась назад и запрокинула голову. Увидев ее шею, ту самую, которую он недавно целовал, Гаврилов очнулся. Он выругался длинно и грязно и, оттолкнув женщину, заходил по комнате. Он подошел к бару, достал початую бутылку коньяка и сделал несколько крупных обжигающих глотков. «Дрянь! Фальшивка!» – пробормотал он, и непонятно было, к чему относятся эти слова – к женщине или к коньяку.
Катя сидела на полу, поджав под себя ноги, и раскачивалась. В ее движениях, нелепых и неосознанных, была детская попытка убаюкать себя.
– А мое положение ты понимаешь? – вдруг быстро, продолжая раскачиваться, заговорила она. – Ничего стабильного, постоянного, всё шатко. Тебя дома жена ждёт, а я кто? Завтра бы я ходила опухшая, беременная, ты бы стал мной брезговать. Ты даже уши себе одеколоном протираешь, я знаю… Мудак чистоплюйский, микробов боишься… Нашел бы себе кого-нибудь моложе, унесся к ней, а я одна и с мокрыми пеленками? Кому я тогда буду нужна? Мне даже каши не на что будет купить.