Заслон
Шрифт:
А у меня сердце колотилось как у птицы, зажатой в кулаке. С того дня запала в мое сердце маята необоримая… Мне бы, дуре, понять, что ничего общего у меня с Петром нет. Он взрослый мужчина, а я малая девчонка. Что ему со мной делать, нянчиться, что ли? Вот и маялась я с того времени, иногда до слез и злости на всех…
А с Игнатом мы росли рядом. Понятно, стал он за мной ухаживать. Игнат всё задумал всерьёз. Когда мы гуляли, он непременно начинал говорить, не впрямую, а все намеками на будущую нашу с ним жизнь. Это он так решил. А я ходила с ним просто так.
От моих названных братьев я ничего не скрывала и делилась всем, о чем думала и желала. Но,
Я-то догадалась в чем дело, но виду не подавала. Сама страдала и мучилась от невозможности приблизиться к Петру хоть на малый шаг. Никак не могла найти ни путь, ни повод, чтобы поведать ему о своем счастье и чувстве. И получилось так, что война, великое горе и беда, совместилась для меня с ощущением безмерного счастья. Я понимала, что так нельзя, везде кровь и смерть, и лютый враг захватил мои родные места, что не до чувств теперь, но ничего сделать с собой не могла. Когда я была рядом с Петром, невозможно томительное блаженство заливало всю мою душу…
Во мне всё переворачивалось, как только подумаю, что его могут убить. Когда он ушел в лес партизанить, я решила всё рассказать Игнату. Не встречаться с ним больше. Но не успела. Их тогда… расстреляли, вы знаете. И мой Петр вскоре был тяжело ранен. Я так и просидела около него все те денёчки. Господи, сколько слёз я тогда пролила, всё молчком, чтобы никто не заметил.
Варя замолчала. За окном незаметно потемнело и ранние сумерки легли на её лицо печальными и тонкими тенями. За её спиной трещала жарко разгоравшаяся печь, весело играя, пробивавшимися из-за заслонки яркими бликами огня. На минуту Евсеев ощутил свою причастность к этому простому бытию. Чувство было такое, словно никогда и не расставался с этой светлой и уютной комнатой, весело трещавшей печью, окнами в занавесках, расшитых петухами, и сидевшей напротив молодой женщиной с затаенной грустью в больших глазах…
Думала Варя об одном разговоре с матерью Игната. Тяжелый был разговор, неловкий. Настасья Никитична посадила ее за стол. Сама села напротив, по другую сторону стола. Глядя в глаза, спросила:
– Ты что ж это, девка, удумала?
Настасья Никитична помолчала. Закрыв глаза, продолжила:
– Я стара, но не слепа. Мне ведома твоя тайная дума. Нехорошая эта дума. Не станет Петр портить жизнь и тебе, малолетней дурехе, и себе, умудренному жизнью и опытом взрослого мужика. Нечем ему будет заполнить твою жизнь. Ты ослобони свое глупое детское сердце от несбыточной надежды…
– Не могу, мамочка… нет сил не думать о нем… Пусть я лучше умру, но жизнь моя без него пропадет безвозвратно…
Так ответила тогда Варя Настасье Никитичне, – едва сдерживая слезы и прерывая слова свои дрожащими от напряжения вздохами. И что она могла ответить, когда все ее существо было заполнено радостной, светлой надеждой на божью милость и свое нечаянное счастье.
Настасья Никитична покачала головой:
– Не ты, Варя, первая, не ты и последняя в любовной тоске проводить свои дни. Ты спроси свою мамку, как она вышла замуж за батьку твоего. Я-то знаю, трудная и несчастная доля досталась твоей мамке. Любила она одного, а вышла за нелюбимого. И все-таки, если ты спросила ее об этом, – счастлива ли она была, - мамка твоя даже не поняла бы тебя. Бабское счастье не в любви, а в достатке, в надежном человеке рядом с собой и в здоровых детках…
– Я ничего этого не знаю, дорогая мамочка, но и жить без счастья не по Божьему промыслу! Сам Господь призывал жить в любви и согласии…
– Ох, девка, – оборвала ее Настасья Никитична. – То мир Господень и не для каждого дня он понятен. Есть и другой промысел Божий. Только нам он неведом и потому, как поступают люди, мы судим о делах его, – угодны ли они Господу или нет. И только временем мы можем проверить истинность нашего выбора…
Сбросив с себя минутное наваждение, Варя пододвинула Евсееву тарелку:
– Заговорила я вас. Пожалуйста, отпробуйте борща.
Евсеев благодарно кивнул. Зачерпнув бордовый, с блестками жира густой навар, потихоньку подул на горячий борщ. Он чувствовал стеснение и неловкость оттого, что отрывает Варю от многих дел. Его больше всего заботила мысль о том, как бы не оказаться для занятых людей балластом, чем-то вроде досадной помехи. Что так оно и есть, он нисколько не сомневался. Евсеев невольно заторопился и глотнул в впопыхах лишнего.
Тут же последовала расплата. Рот его будто на полнился раскаленными углями. Евсеев, не в силах удержать борщ во рту, вылил тотчас же его обратно в ложку. Варя, не сдержавшись, прыснула со смеху. Но, увидев его вытаращенные глаза, широко открытый рот, судорожно хватающий воздух, испуганно заохала:
– Ой, господи, простите, я сейчас водички вам дам, выпейте, это поможет.
Она вскочила. Зачерпнув кружкой из ведра, подала её Евсееву. Задержав во рту холодную воду, он сделал несколько полоскательных движений:
– Вот напасть, честное слово, – сглотнув, ответил Евсеев. – Но это всё борщ виноват. Я давно не пробовал такого вкусного, вот и поторопился, – смущённо объяснил он, пытаясь неловким комплиментом скрыть свой конфуз. Варя всё поняла:
– Ну, вы тут сами хозяйничайте. Вот здесь картошка с мясом и кисель. Пойду, Марьку покликаю. Совсем забегалась девчонка. Пора ей тоже ужинать.
Варя встала и зажгла свет. Накинув на плечи висевшую у двери зелёную вязаную кофту, вышла. Доев ужин, Евсеев неспешно поднялся. Он достал папиросы, но в комнате курить не стал. Сработала привычка, привитая матерью. Его раннему пристрастию к табаку мать не препятствовала. Она лишь запретила ему курить в доме, и, тем более, в постели перед сном. Евсеев помнил ее натужный, грудной кашель, оставшийся после пяти лет лагерей. Ее посадили по навету соседа, написавшего лживый донос.
Мать никогда не говорила о причине жестокого поступка мужчины, занимавшего один из каких-то хозяйственных постов в городе. Больные легкие стали расплатой за его корыстную месть. Потом Евсеев узнал, что хозяйственник, что называется, «глаз положил» на мать в отсутствие мужа, находившегося в длительной командировке.
Вернувшись, она, с помощью друзей мужа, погибшего в научной экспедиции, добилась возврата детей, определенных по интернатам после ее ареста. Но поправить уже было ничего нельзя. Здоровье требовало серьезного лечения и дорогостоящих лекарств. Жалкой пенсии отца и мелких подработок едва хватало для скудной жизни впроголодь. Старшие братья, едва достигнув совершеннолетия, пошли работать. Их заработок мало что изменил в материальном положении семьи. Неквалифицированная работа не приносила денег. И все же, когда встал вопрос, что делать младшему, Павлу, по окончании школы, старшие братья сказали твердо и бесповоротно: «Пусть идет учиться! Мы все сделаем для этого!»…