Заслон
Шрифт:
Председатель быстро зашагал к бричке. Вспрыгнул на неё и тронув вожжами лошадь, пробудил её от меланхолической дрёмы. Бричка резво двинулась, и только пыль, повисшая в воздухе, напоминала об уехавшем председателе.
Закурив, Евсеев присел рядом с Мефодием. Тот по-прежнему сидел, закрыв глаза, откинувшись к стене. Евсеев не хотел тревожить его. Видать, на солнце разморило старика. Но Мефодий неожиданно спросил:
– Как тебе председатель показался?
Евсеев замялся, не зная, что сказать. Мефодий опередил его:
– Крепкий мужик, наш Петр Иванович… Три метины на себе носит, думали - не выживет с последней-то… Войско наше
Мефодий опять замолчал. Евсеев курил, откинувшись стене избы. Слушая старика, он ловил себя на мысли, что сиди он ещё вот так много времени и это никогда бы не наскучило ему. От всего, что его окружало, исходило неторопливое спокойствие. Он как бы чувствовал значимость этих мгновений, которые сейчас, около него замедлили свой бег, показывая одну из граней своих бесконечных сторон. Еще ему казалось, что знает этого старика очень давно, но только по странному стечению обстоятельств никогда раньше не встречал…
– Хорошо-то как! Солнышко, словно мед для моих старых костей… Вот ты смотришь на меня и верно думаешь, – похоронил Мефодий себя заживо в погребе, – так ведь, мил-друг сердешный?
Евсеев, невольно улыбаясь, ответил:
– Я, Мефодий Кириллович, так не думаю. Это понятно, но все-таки для вашего здоровья здесь жить вредно. Ведь утром я застал вас совсем больным…
– Так-то оно так, – перебил его Мефодий. – Но нет мне нигде покою, окромя здешнего места. Я умирать скоро буду, обессилел, жисть невмоготу стала… Только вот удивительно, - когда я тут, - Игнатка с Севкой, да Настасья моя рядом. Покойно мне и хорошо…
Мефодий произнес последние слова, будто выдохнул. В уголках его глаз собрались морщинки. Должно быть, он улыбался про себя тем, кто ушел так давно.
– Мефодий Кириллович, – напомнил Евсеев. – Вы обещали рассказать о себе, о сыновьях. Если можно, продолжим?
– Эк ты нетерпеливый какой! Балабонь тебе, да балабонь, словно девки на посиделках, – неторопливо отозвался дед. – Ну да что с тобой поделать, коли эво твоя такая работа. Тольки… что рассказывать-то?..
– А вы рассказывайте все. Все, что вспомните.
– Э, мил-друг сердешный, ежели всё воспоминать-от, долгий рассказ выйдет, – усмехнулся Мефодий.
Евсеев решил спросить его о чём-нибудь конкретном. Так разговор быстрее сдвинется с той мёртвой точки, на которой сейчас он застрял. Евсеев понимал Мефодия, которому нелегко было говорить о сокровенном с человеком, которого видит впервые.
– Давно ли вы здесь живете?
– Тутошний я, совсем тутошний, как и всё, что здесь есть. Выселки ставил ещё мой дед, отец плотничал и меня к этому приохотил. Но судьба по-другому повернула. Я, как малость в силу вошел, брался помаленьку за топор. А когда задавило отца на порубке, вышло мне в батраки идти. Мать моя ещё раньше померла. По сиротству моему приютил меня здешний богатей, Семёнов Виктор Семёнович. Энтот ужимистый мужик был. Ногу приволакивал, ему ее лесиной поломало, а всё обойдет да указанье изделает, глазом своим осмотрит… Лесопилку держал, да-а… Поставил он меня комли обсекать. В кажном пудов по шесть, а его нужно выворотить из кучи, да обмахать топором. Сучья-кору срубить. Пожалел, значит-ца, мальца, ага-а…
Мефодий упрямо мотнул головой.
– Жалел он этак меня, жалел за похлёбку псовую, пока я силы не набрался… И самому удивительно, вроде наоборот должно быть, – помереть с такой жисти мне. Ан нет!.. Ну, дальше стал я лесины делить на пласти ужо в другом месте. Пролетело этак годков пять. Судьба повернула мне встренуть мою Настасью Никитичну… Многое стерлось в памяти, но это помню. Лицо её белое, шепот горячий, а голова кругом идет, толь от хвойного духа лапника, на коем прилегли, толь ещё от чего… Не знаю…
Женился я вскорости на Настасье Никитичне и полетели годочки в работе. Детей сразу не было у нас, бог видно осерчал за что-то… Сил тогда много было, не жалел себя. На извозе, в подручных, скопил кое-какую копейку. По месяцу дома не бываешь, ни души не видишь, окромя артельных, – мы тогда в столицу лес возили. Мужики в Питере все больше после торговли по лавкам да кабакам деньги спускали, а я думаю: «Ан нет брат, шалишь! Не для того горб ломаю!». Вот так потихоньку набрал деньжонок… Аккурат под германскую, своё дело поставил. Не сказать, чтобы завидное приобретение было, но все-ж свое. Жить можно было…
Речь Мефодия лилась неторопливо, совсем не имея различия между шумом трав, разноголосым пением птиц, гудением пчел и особой, звенящей тишиной, окружавшей избенку и сидевших около неё Евсеева и старика. Яркое солнце на глубоком, синем небе вносило в эту покойную благодать своё неуловимое завершение.
– Жить можно было, – повторив, продолжал Мефодий, – да только недолго нам с Настасьей радоваться пришлось. Началась война с германцем, а на пятый день забрали меня. Я был тогда на порубке. Воротился, а Настасья валится мне в ноги, криком кричит… Ну, понятно, я говорю ей, – угомонись, мол, что за причина такая? А она: «на войну забирают тебя…», и опять в крик… Вот так я и спознался с ним, проклятым… А ты-то, в нонешнюю игде служил? – неожиданно спросил Мефодий.
– Да мне пришлось бывать в разных местах, по заданиям редакции. Почти на всех фронтах, повидал всякого, – отвечал Евсеев.
– Это верно. Там всякого навидаешься… под завязку хлебнешь … Мне пришлось плотничать в германскую. Сапером, значит-ца, служил. Мосты больше наводили да переправы, через энто чуть не утоп однажды, да, слава богу, вытащили. Обстреливал нас тогда германец антилерией крепко, ну и угодило рядом. Только круги пошли. Я и не помнил ничего. Очнулся на берегу. Надо же такому случиться, троих рядом убило, а я жив, даже не утоп. Спас меня взводный… Сам ранетый был, а не дал поганой смертью молодому парню помереть… Вытащил. Хороший мужик был. Потом сгинул он… За агитацию забрали его, да больше не слыхать о нем было. Об етом ребята наши сказывали, которые позжее меня в лазарет попали …